Город, в котором...
Шрифт:
Сева зажмурился.
Она сказала, что думала сегодня весь день и придумала: надо пожить отдельно. Она уедет с детьми к родителям в деревню.
— Поезжай, — сразу согласился Сева.
Все-таки с ней, когда, они разговаривали, ему удавалось словами, интонациями и всем своим обликом наиболее соответствовать себе — тому, каким он себя ощущал внутри. Почти не было разрыва. Со всеми остальными (кроме Ильи Никитича) разрыв был катастрофический. Сева сам видел, что выставляется идиотом, и речи его становились идиотскими, главное — интонации: беспомощные, просительные, заискивающие почти. Тогда как внутри
Когда-то его мучило это несоответствие, оно сделало его молчаливым, но позднее он решил, что заботиться о том, как ты выглядишь в чужих глазах, — мелко, а надо только заботиться о том, чтоб посеять в чужих умах возможно больше зерен мысли, вопросов больше заронить, пусть всюду всходят плоды, может, где и созреют, — вот будет великая служба и исполнение высшего долга.
Сева видел, однако, что очень многие люди не имеют разрыва между тем, что у них внутри, и тем, что они выражают наружу словами и всем своим видом. Эти люди всегда спокойны и непринужденны, и нет неловкости в их жестах. Выражалось, правда, не бог весть что… «Дай трешку!» (Это Семенков. Любит занимать у Севы, потому что Сева все забывает, и факт займа остается в единоличном обладании Семенкова. Как он захочет, так с этим фактом и обойдется.) И никаких затруднений: то, что внутри, легко переводится на наружный язык.
Но попробуй вырази то, что происходит внутри Севы! ОНО было так прекрасно, так ослепительно, что никакого подобия в доступных знаках отражения ему не найти.
Сева понял: чем прекраснее внутри у человека, тем этот человек должен быть молчаливее, тем застенчивее, тем косноязычнее — от невозможности выразиться. А чем человек естественнее, смелее, говорливее — тем, видимо, он ближе по устройству к той простой системе знаков, на которой происходит внешнее общение. Юрка Хижняк — вот пример адекватного существа.
А вот Нина — Нина… Она только мучается, она только стонет, как дерево, которое подрубают и которое не может ни сказать, ни защититься, она только горит — горячо внутри, — а перевода на язык это не имеет. И чем дальше — тем больше она дичает: наверное, то, что в ней происходит, с каждым годом накапливается. Но это нечто совершенно иное, чем то, что внутри Севы. И ему никогда не добраться до ее тайны. Потому что у Севы — светлый дворец мысли, там СВЕТ, но не жар. У Нины же — хаос огня. И каким надо быть оснащенным пожарным, чтобы проникнуть в это клубящееся гибельное варево чувства и рассмотреть там, в этом чувствилище, его вид и смысл, не погибнув при этом.
А его, Севина, стихия — свет. Недаром он то и дело обращается мыслями именно к нему. Запустить прожектором дальний луч, а потом быстро этот прожектор вертануть так, чтоб в далеком пространстве прочертилась концом луча дуга, — и вот будет ли на той дуге скорость света превышать скорость света? Нет, соображает далее, не будет превышать. Потому что дуги не выйдет.
Итак, крошечными шажками мысли преодолевается долгий путь познания. Остаются позади отвеченные вопросики, неотвеченные маячат впереди долгой вереницей. А главное — всех вокруг заражать мыслью. Сеять разумное, доброе, вечное…
— Симметрия мира — это значит, что все происходит из нуля и растекается
Ничего, Сева привык к такой невзаимности.
А на щите в это время:
— Да нет, войны не будет. При современном оружии это самоубийство и безумие, — рассуждала Агнесса, решительно отмахиваясь рукой от несогласных. — Нет, не будет!
— Ну и что ж, что самоубийство? — с усмешкой уничтожал ее Егудин, этот хладный демон, гасящий любую искру огня. — Самоубийство упоительно. Безрассудство опьяняет. Оглянитесь на себя: кто не поступал из нас безрассудно, ставя на кон все!
Агнесса послушно задумалась. Она своей правотой никогда не дорожит и отдаст ее вовсе даром, если кому-то сильно понадобится. Подумав, она согласилась:
— А может, вы и правы. У моей подруги есть маленькая внучка — она предложила дохлых тараканов не выметать, а оставлять на виду: в назидание другим, чтоб устрашились и ушли в другое место. Мы с подругой так смеялись! Надеяться на тараканье понятие, когда сами-то… Уж сколько передавлено, а все продолжаем жить и плодиться.
— Попадаются и умные — не плодятся, — обронил Егудин.
Агнесса на эти намеки не обижалась. В ней было так много смазывающего вещества доброты, что она не скрипела ни от каких инородных вкраплений. Она была старая дева, но, вопреки всему, не злая, а наоборот. Семенков все собирался как-нибудь съездить за ней тайком на юг в отпуск — проследить, может, она хоть там отводит душу? Но не мог себе позволить такого экономического потрясения, как поездка на юг.
— Ответьте мне, — обратился тут Сева ко всем сразу. — Если в абсолютной пустоте пустить луч света и смотреть на него сбоку, то увидишь его или нет?
Все на него озадаченно посмотрели.
— И главное, всегда по теме! — заметил в пространство Егудин.
— Любознательность исследователя! — развел руками Юрка Хижняк: примкнул к коллективу, чтобы вместе со всеми ступить на растоптанного Севу, своего друга, который его сюда привел. Коллектив, надо думать, дороже единичной дружбы…
Егудин секунду мрачно глядел на новенького Хижняка — не улыбаясь и не присоединяясь к «коллективу». (Впрочем, и Агнесса: не присоединяясь; да и был ли «коллектив»? К кому же тогда присоединился Юрка?) Потом Егудин повернулся к Пшеничникову и разъяснил:
— Разумеется, не увидишь! Глаз воспринимает только тот свет, который направлен прямо в зрачок.
— Неужели? — ахнула пораженная Агнесса. Поразить ее ничего не стоит. — Ведь мы же видим все! Неужели это от всего к нам в глаз попадает луч света? Какой же тогда плотности должен быть этот луч, чтобы поместиться в маленьком зрачке!
— А вы, Агнесса Сергеевна, подумайте — и все сообразите! — ядовито посоветовал Егудин.
— Так что же такое свет? — воззвал Сева Пшеничников. — Ведь если это волны, то должно быть видно и сбоку: волны распространяются во все стороны равномерно. Разве из волн можно сделать узко направленный пучок? — Он обращался к Егудину с детским отчаянием.