Город, в котором...
Шрифт:
— Напрасно ты смеешься. Вам все кажется, что, если вас много, значит, вы умные. А если, значит, я один — то дурак. Вот в Сахаре, в самом пекле, живет одно племя — тубу. Полный земной шар умников, и все эти умники трудятся, добывают пищу, чтоб съесть ее и извлечь из нее энергию, топливо на жизнь. А эти тубу, дураки, не добывают себе пищу, а берут энергию напрямую из солнца, без промежуточных стадий — солнечные элементы, не люди.
— Как, ничего совсем не едят? — Юрку проняло.
— Ну там… пару фиников в день, кружку питья. Но, по преимуществу, они солнечные элементы.
Как раз проходили мимо винного магазина, толклись там покупатели с их характерными лицами.
— Во, наподобие наших алкоголиков. Эти ведь тоже могут без пищи. Кстати, я только что подумал: если цель выпивки — не вкусовое удовольствие, а извлечение энергии, то зачем водку охлаждают, а?
Сева
— Не знаю, я ни холодную, ни горячую не пью.
— Ведь надо наоборот подогревать! Во-первых, это даст добавочную энергию, а во-вторых, облегчит высвобождение той, что уже содержится в спирте. Народ дурак, он не понимает элементарных вещей — и еще вы делаете вид, что вы умные, раз вас много!
Сева оставил Юру и решительно шагнул к крыльцу магазина.
— Послушайте, — обратился он. — Практический совет: водку не надо охлаждать, ее надо подогревать, эффект будет сильнее!
Юра отошел подальше, чтоб не присоединяться к этому придурку.
Алкоголики уважительно молчали и с участием смотрели в Севино лицо, преданное мысли. У них самих были такие лица — с заветной мыслью, но только мысль их была другая, а лица — преображенные особым способом извлечения энергии.
— Значит, подогревать? — почтительно уточнил один.
— Подогревать! — подтвердил Сева и ободрился хоть от такой своей полезности.
Он догнал Хижняка.
— Если тесто долго месить, — приподнято сообщил он, — то оно приобретает особую структуру. Не изменив состава, оно меняет свойства, потому что привносится теплота и энергия работы. Оно становится упругим и больше не липнет к рукам. Так же, как различаются алмаз и графит. И совсем не дураки были алхимики. Чуяли, что энергия в природе решает больше, чем химия.
— А ты не заблудишься? — насмешливо спросил Юра. — Ты ведь уже прошел свой поворот, — и стоял выжидательно, полуотвернувшись, в нетерпении получить положенное «пока» и расстаться. О т в я з а т ь с я. Нехотя вспомнил: — Да! Спасибо тебе за посредничество. Хорошую ты мне нашел работу. Я твой должник.
И это как бы говорило: дружбы не будет. Но ведь не вслух, а отвечать полагалось лишь на то, что «вслух», таковы правила жизни, и приходилось говорить: «Да что ты, не стоит», — и Сева пошел и, уходя, сам чувствовал, какой он смешной, раскоординированный — как подросток, растущий быстрее, чем успеет приноровиться к длине своих конечностей.
Вот Юрка — тот всегда производит очень здоровое и выгодное впечатление: хорош собой, спортсмен, не курит, не пьет, работать умеет — и попробуй уцепи тот пункт, по которому, при всех его положительных качествах, не хочется иметь с ним никакого дела. Это как нитку вдеть в тонюсенькое игольное ушко — суешь, суешь, все мимо. Еще на втором курсе — какая-то пирушка в общежитии, и Нина (тогда недосягаемая, как на другом берегу, вся такая вспыхливая, глаза светятся, как фары во тьме) именно с ним, с этим здоровяком и красавцем Юркой Хижняком, танцевала, и именно этого Сева почему-то не стерпел и просто взял ее за руку и вывел из полутемной той хмельной комнаты — и с этого все началось. Кабы не Юрка, не эта к нему непонятная неприязнь — ни в жизнь бы не решился на такое. Сослужил ты мне, друг, службу верную.
И потом, уже работая на ТЭЦ, Юрка однажды сильно выручил Севу. Нину тогда положили в больницу на сохранение, Руслан оставался на Севу, «смотри, мыслитель, отвечаешь мне за сына головой», а сына в один прекрасный день прямо из садика упекли в инфекционное — палочку какую-то кишечную нашли. Каждый вечер разрывался: сперва в больницу к Руслану, потом к Нине. «Как Руслан?» — кричала в форточку. «Хорошо». — «Почему ты его не приведешь, я бы хоть взглянула!» Конечно, подозревала. «Чтоб не расстраивать его! — уверял. — Я ему сказал, что ты уехала!» А потом ее внезапно выписали, она сразу в садик за Русланом — и все узнала. Руслан в инфекционном был на первом этаже, она вытянула его в форточку, завернула в одеяло и, как лиса петуха, унесла — в октябрьский холод, на руках, на восьмом месяце беременности, не боясь поплатиться ни выкидышем, ни простудой Руслана: в такие минуты, когда человек сам себя забывает, хранить его заступают какие-то другие силы, а Нина всегда не помнит себя, и это тайна для Севы — непостижимое движение ее дикого чувства, которое всегда оказывается правее ума, — и, может, эта тайна заслуживает разгадывания еще более, чем все мироустройство, но две эти равновеликие темы Севе не потянуть, нет, вот уж он покончит сперва с мироустройством, тогда… Она выкупала Руслана, накормила, уложила в свежую постель, ребрышки
Нет, Юрка его выручил здорово. Сева не имеет права навешивать на Хижняка «предателя». Видимо, и Хижняк носит в себе неразрешимую тайну, достойную отдельного изучения. А на все и на всех Севы уж никак не хватит. Даже вдвоем с Ильей Никитичем. «Когда-то я ждал от себя очень многого, Сева… Вот видите прибор, какой он неуклюжий, щелястый, а есть такие ослепительные и изящные, как будто не рукой сделаны, а сами родились, и облицовка как сама наросла, без технологии. Но такого прибора, как видите, нет в моей лаборатории. Или на наше захолустье поглядите: обочины бурьяном поросли, и все на живульку, абы как. Потому что я тут живу, в этом городе, другого не заслужил. Да и планетка-то наша периферийная — где-то на краю галактики, и размеры у нее самые заурядные. Потому что сам я маленький, невзрачный человек — и такая мне, недостойному, и участь. …Мне, знаете, Сева, казалось иногда: будь я другой — значительный и настоящий, понимаете? — и все бы тогда было другое для меня. И лаборатория, и город, и планета. Другому — мне дали бы другой мир. Заслужи я… И получается, это я виноват во всем убожестве, потому что — такой».
Сжалось Севино сердце за Илью Никитича, затерянного где-то на заброшенной заурядной планетке. Он пожалел бедного издалека — из другой вселенной — из своей.
— …и я понял, что мне не надо и рыпаться. Смирился и жду, доживаю до пенсии. Понимаете, Сева, я принял ИХ взгляд на себя. ОНИ ВСЕ меня всегда считали никудышным. И я поверил. Когда-то хотел перевернуть мир. Но потом понял, что новый мир, сделанный по моему разумению, не может быть иным, чем я сам, — и значит, опять же серым и никудышным. Вы знаете, Сева, у меня есть сын, он, когда был подростком, лет семнадцати, очень такой ходил ершистый, наэлектризованный, его страшно было задеть. Я попытался с ним поговорить раз, а он мне сказал, что никакого такого разговора у нас с ним не получится, потому что между нами разница больше, чем между пролетариатом и буржуазией, и что сытый голодного не разумеет, и что у меня всегда под рукой женщина, а у него нет, и никакими товарищами мы поэтому быть не можем, потому что я все равно не смогу ни понять его боли, ни помочь ему; но если я хочу доверительности, пожалуйста, он может сказать мне, отчего изнемогает день и ночь, — и это меня совсем добило, потому что я увидел в этом правду и полную тщетность одного человека для другого… Теперь он вырос давно, у него семья и все благополучно. Но я понял, что нет смысла постигать вселенную в целом, если она у каждого своя. Но вы не должны терять надежды, вдруг вы — другой, чем я!
— Знаете, чего я боюсь? — признался ему Сева. — Если мир непознаваем, то ведь можно сойти с ума…
— Ничего. Вон сколько ученых — никто не сошел.
— Да, но о целом никто из них не думает.
— А вам непременно нужен целый мир?
— Иначе нет смысла, — совсем тихо произнес Сева. И прочитал Илье Никитичу выписку из книги: — «Первые люди преуспели в знании всего, что имеется на свете. Когда они смотрели вокруг, они сразу же видели и созерцали от верха до низа свод небес и внутренность земли. Они видели даже вещи, скрытые в глубокой темноте. Они сразу видели весь мир, не делая даже попытки двигаться, они видели его с того места, где находились. Велика была мудрость их…»
Осталось, только прорваться со страшным усилием из своего одноканального восприятия в многоканальное — и пусть смутно, но видеть события во всей их одновременности. Человек тащит на себе всю историю своей жизни — комок, причинно-следственных связей — они облаком витают над ним, — и можно когда-нибудь увидеть их все. Можно. Можно очутиться жителем сверкающей сердцевины вселенной — где предметы рождаются сами, обладая внутри себя совершенством.
Илья Никитич взглянул на Севино исцарапанное лицо и застенчиво отвел взгляд. И больше не глядел. В конце концов, эти восемь слишком земных царапин имели мало отношения к тому, о чем болело сердце Ильи Никитича и Севы.