Городок Окуров
Шрифт:
– Зачастили?
– говорит он, кивая головой на город.
– Ну, перебьём?
Бурмистров встаёт, потягивается, выправляя грудь, оскаливает зубы и командует:
– Начинай! Эх, соплемённые, - держись!
В сырой и душный воздух вечера врываются заунывные ноты высокого светлого голоса:
Ой, да ты, кукушка-а...
Артём стоит, прислонясь к дереву, закинув руки назад, голову вверх и закрыв глаза. Он ухватился руками за ствол дерева, грудь его выгнулась, видно, как играет кадык и дрожат губы кривого рта.
Вавила
Ой ли, птица бесприютная-а,
Про-окукуй мне лето красное!
Вавила играет песню: отчаянно взмахивает головой, на высоких, скорбных нотах - прижимает руки к сердцу, тоскливо смотрит в небо и безнадёжно разводит руками, все его движения ладно сливаются со словами песни. Лицо у него ежеминутно меняется: оно и грустно и нахмурено, то сурово, то мягко, и бледнеет, и загорается румянцем. Он поёт всем телом и, точно пьянея от песни, качается на ногах.
Все, не отрываясь, следят за его игрою, только Тиунов неподвижно смотрит на реку - губы его шевелятся и бородка дрожит, да Стрельцов, пересыпая песок с руки на руку, тихонько шепчет:
– Вот, тоже., песок... Что такое - песок однако?
Из сумрака появляется сутулая фигура Симы, на плечах у него удилища, и он похож на какое-то большое насекомое с длинными усами. Он подходит бесшумно и, встав на колени, смотрит в лицо Бурмистрова, открыв немного большой рот и выкатывая бездонные глаза. Сочный голос Вавилы тяжко вздыхает:
Эх, да вы ль, пути-дороги тёмные...
Когда разразилась эта горестная японская война - на первых порах она почти не задела внимания окуровцев. Горожане уверенно говорили:
– Вздуем!
Покивайко, желая молодецки выправить грудь, надувал живот, прятал голову в плечи и фыркал:
– Японсы? Розумному человеку даже смешно самое слово!
Фогель лениво возражал:
– Ну, не скажите! Они всё-таки...
Но Покивайко сердился:
– А що воно таке - высетаке?
И с ехидной гримасой на толстом лице завершал спор всегда одной и той же фразой:
– Скэптицизм? Я вам кажу - лучше человеку без штанов жить, чем со скэптицизмом...
Долетая до Заречья, эти разговоры вызывали там равнодушное эхо:
– Накладём!
И долго несчастия войны не могли поколебать эту мёртвую уверенность.
Только один Тиунов вдруг весь подобрался, вытянулся, и даже походка у него стала как будто стремительнее. Он возвращался из города поздно, приносил с собою газеты, и почти каждый вечер в трактире Синемухи раздавался негромкий, убеждающий голос кривого:
– Кто воюет? Россия, Русь! А воеводы кто? Немцы!
Озирая слушателей тёмным взглядом, он перечислял имена полководцев и поджимал губы, словно обиженный чем-то.
– Какие они немцы?
– неохотно возражали слушатели.
– Чай, лет сто русский хлеб ели!
– Репой волка накормишь? Можешь?
– серьёзно спрашивает Тиунов.
– Вы бы послушали, что в городе канатчик Кожемякин говорит про них! Да я и сам знаю!
– Ущемил, видно, тебя однажды немец, вот ты его и не любишь!
Развивались события, нарастало количество бед, горожане всё чаще собирались в "Лиссабон", стали говорить друг другу сердитые дерзости и тоже начали хмуро поругивать немцев; однажды дошло до того, что земский начальник Штрехель, пожелтев от гнева, крикнул голове и Кожемякину:
– А я вам скажу, что без немцев вы были бы грязными татарами! И впредь прошу покорно при мне...
Дёргая круглыми плечами, Покивайко встал перед ним и сладостно возопил:
– Да сердце ж вы моё! Боже мой милый! Немцы, татары, або мордвины - да не всё ли ж равно нам, окуровцам? Разве ж мы так-таки уж и не имеем своего поля? А нуте, пожалуйте, прошу...
И осторожно отвёл желчного Штрехеля за карточный стол.
В Заречье несчастия войны постепенно вызывали спутанное настроение тупого злорадства и смутной надежды на что-то.
– Посмотреть бы по карте, как там всё расположено!
– предлагал озабоченно Павел Стрельцов.
– Море там, вот его бы пустить в действие...
– Шабаш!
– осторожно загудел Тиунов, когда узнали о печальном конце войны.
– Ну, теперь те будут Сибирь заглатывать, а эти - отсюда навалятся!
Он тыкал пальцем на запад и, прищуривая глаз, словно нацеливался во что-то, видимое ему одному.
Вавила Бурмистров стал задумываться: он долго исподволь прислушивался к речам кривого и однажды, положив на плечо ему ладонь, в упор сказал:
– Ну, Яков, не раздражай души моей зря - говори прямо: какие твои мысли?
Тиунову, видимо, не хотелось отвечать, движением плеча он попробовал сбросить руку Вавилы, но рука лежала тяжело и крепко.
– Отступись!
– с трудом вывёртываясь, сказал он тихонько.
Бурмистров привык, чтобы его желания исполнялись сразу, он нахмурил тёмные брови, глубоко вздохнул и тотчас выпустил воздух через ноздри - звук был такой, как будто зашипела вода, выплеснутая на горячие уголья. Потом молча, движениями рук и колена, посадил кривого в угол, на стул, сел рядом с ним, а на стол положил свою большую, жилистую руку в золотой шерсти. И молча же уставил в лицо Тиунова ожидающий, строгий взгляд.
Завсегдатаи трактира тесно окружили их и тоже ждали.
– Ну, - сказал Тиунов, оглядываясь и сухо покашливая, - о чём же станем беседовать мы?
– Говори, что знаешь!
– определил Бурмистров.
– Я на всю твою жизнь знаю, тебе меня до гроба не переслушать!
– Ничего, авось ты скорей меня подохнешь!
– ответил Вавила, и всем стало понятно, что если кривой не послушается - красавец изобьёт его.
Но Тиунов сам понял опасность; решительно дёрнув головой кверху, он спокойно начал: