Горячее лето (Преображение России - 11)
Шрифт:
Оба генерал-майора, хотя сидели ближе других к Гильчевскому и тоже со своих пеньков, задрав головы, внимательно глядели в небо, решили каждый про себя не поддерживать на всякий случай слишком либерального выпада начальника дивизии против одного из великих князей. Точно так же и военная цензура, не пропускавшая в печать ничего о действиях аэропланов противника, не должна была, по мнению обоих бригадных, быть предметом осуждения в присутствии разных прапорщиков, хотя и ставших батальонными командирами. Только так смог объяснить для
Но самому ему молчать не пришлось: он первый заметил сквозь деревья, как вдруг повалил густой дым, а через секунду блеснул и язык огня в той стороне, где приходилась северная окраина растянувшейся в одну длинную улицу Старой Бараньей.
– Зажгли деревню!
– вскрикнул он.
Капитан Спешнев отозвался на это, присвистнув:
– Кажется, штаб горит!
– Штаб? Неужели?
– обеспокоенно вскочил Гильчевский.
Вслед за ним поднялись и бригадные, и полковники, - все.
– Если и в самом деле штаб...
– начал было Протазанов.
– То надо идти тушить!
– закончил Гильчевский и пошел к деревне, приглядываясь к столбу дыма и говоря на ходу встревоженно: - Значит, здешний мерзавец опознавательный знак какой-нибудь выставил около штаба, а с аэроплана его разглядели в подзорную трубу!.. Иначе как же прикажете объяснить такую выходку?
Он распорядился, чтобы офицеры шли не кучкой, а небольшими группами, соблюдая приличные интервалы, и добавил, что обучение частей действиям в лесу начнет в этот же день перед вечером первый полк дивизии, для чего полковник Николаев должен выделить и, приняв все меры предосторожности, направить в лес по десять человек от каждой роты полка.
Чем ближе было место пожара, тем яснее обнаруживалось, что горела все-таки не та хата, где находился штаб, что деятельно тушат огонь солдаты и что при полном безветрии опасности пожара для соседних хат не было.
IV
Так как армия генерала Сахарова получила приказ Брусилова временно приостановить наступление, а на другом берегу Слоневки оказались заранее заготовленные сильные позиции австрийцев, то обе дивизии, 105-я и 101-я, начали готовить, в свою очередь, окопы для прибывающих пополнений.
Каждый новый день на линии огня ждали контратаки австро-германцев, каждый день доносилось в штаб армии, что здесь на фронте - "перестрелка и поиски разведчиков", но отдых все-таки оставался отдыхом, и у солдат, как и у прапорщиков, в изобилии стали появляться домашние мысли.
Ливенцев, проходя как-то вдоль окопов бывшей своей тринадцатой роты, услышал, как жалобно выводил Кузьма Дьяконов песню:
Одной бы я корочкой питался...
Конечно, Дьяконов вспоминал Керчь и свою жену, и все свое хозяйство, о котором месяца два назад говорил, явно прибедняясь по свойственной иным рачительным домоводам привычке.
Ливенцев был рад его видеть. Он остановился и сказал:
– Что, Кузьма, по дому,
– Да нет, ваше благородие, - это я спиваю так себе. Песня такая, ответил Дьяконов, широко улыбаясь.
– Рассказывай - "песня"! "Корочка" - это разве настоящая пища?.. Настоящая пища - это, я так полагаю, свинина, а? Да чтобы сало на этой свинине было не обрезное, а так, например, пальца в четыре толщиной, а? Угадал?
– Конечно, ваше благородие, - еще шире заулыбался Кузьма, - как вы сами на воле хорошо кушали, - не нам с вами равняться, - то вы и знаете.
Так как Ливенцев вообще никогда не любил сала и недоуменно глядел на тех, кто аппетитно ел его большими ломтями, то весело рассмеялся последним словам Кузьмы.
– Письмо-то своей жене написал или нет?
– вспомнил Ливенцев.
– Да нет, неколи все было, ваше благородие, - сконфузился Кузьма и добавил: - Да ведь и то сказать - писать-то ей об чем?
– Как "об чем"? Ты к знаку отличия военного ордена мною представлен, это раз, а два - это то, что ты ведь теперь ефрейтор, - сказал Ливенцев, - а почему не нашил лычки на погоны?
– Никто как есть не объяснял про это, ваше благородие, - отозвался Кузьма с лицом даже как будто несколько испуганным.
– Ну вот я тебе объясняю... Возьми у каптенармуса басоны и нашей, а ротному доложишь, что я приказал.
О подпрапорщике Некипелове Ливенцев тоже хлопотал, чтобы представили его за боевые заслуги в прапорщики; Бударина и Тептерева - своих спасителей на Пляшевке - он тоже не забыл, но, кроме них, внес в список отличившихся еще человек десять из тринадцатой роты.
Однако она сильно преображалась, благодаря маршевикам, у него на глазах, и это было для него, конечно, гораздо заметнее, чем в остальных ротах его батальона, из состава которых примелькались ему только одни командиры.
Теперь уже не двести с лишним человек, а около тысячи было под его началом или должно было стать, когда придут наконец все пополнения, и самому ему было как-то немного странно себя чувствовать начальником веселого Тригуляева, неулыбающегося Локоткова, исполнительного, как это свойственно сельским учителям, Рясного, а главное, всех старых и новых людей в их ротах, за которых он теперь отвечал точно так же, как за своих прежних всего несколько дней назад.
Это было похоже на то, как он в детстве неожиданно для себя, для своих домашних и даже для врача, его осмотревшего, распух, искупавшись в небольшом лесном озерце со стоячей, густо затянутой зеленой ряской, весьма таинственной водой. Он вспомнил, как смотрел тогда на себя в зеркало и не узнавал себя: он ли?.. Как будто его подменили колдовским способом, - до того широкое стало лицо, и какие-то узенькие китайские глазки на нем. И даже рубашку нельзя было натянуть на тело, и руки и ноги стали тяжелые, совсем не свои.