Горячее сердце. Повести
Шрифт:
Вера прижала цветок к щеке. «Вот, Сережа. Случилось так. Мы с тобой не встретимся. Мне не быть на Урале, не слышать тебя, не видеть. Прощай! Да, прощай, Сережа!»
Через щель над дверью падал снег. Вера не знала, сколько прошло часов или дней. Когда был бой? Сегодня? Вчера? Но все это было. Это не сон. Пока есть время, надо вспоминать обо всем, обо всем...
Память листала дни и годы. Иногда выхватывала совсем неважное, непонятно почему врезавшееся в сознание. Всплыла картина, как она тоненькой гимназисточкой в коричневом платье с кружевным воротничком, белыми бантиками
Вера забоялась, что не успеет вспомнить самое важное, самое дорогое, и заторопилась. Мелькнули лица Ариадны, Николая, Сергея... Они будут жить счастливо, — ведь новая жизнь обязательно победит!..
Уши резнул ржавый визг петель. Она вздрогнула. Кончалось все, что связывало ее с жизнью, такой солнечной, такой дорогой...
На пол упала черная тень конвоира. Вера, опираясь здоровым плечом о стену, молча поднялась и вышла на слепящий свет.
На улице падал снег. Видимо, только начал падать. Он не успел укрыть босого солдата с черной дыркой над бровью, лежащего в переулке. Она отвернулась опять. О том; что предстоит, не хотелось думать, хотелось вспоминать снова что-нибудь самое близкое сердцу.
Ее опять привели в комнату с веселыми обоями. Там был тот же самый офицер с узколобым лицом садиста. Играя перчаткой, он распахнул фанерную дверцу в соседнюю комнатушку.
— Перевяжи, и мы тебя отпустим. Ведь ты сестра милосердия?
Вера шагнула к двери. На походной кровати лежал кадет с замотанной бинтом головой. Вера подхватила обвисшую руку, покосилась на голубую повязку офицера: «Череп и две кости крест-накрест». Почувствовала, как ноет вывихнутая рука. «Что он придумал? Одной рукой не перевязывают. А если бы действовали и обе, не стала бы...» Она усмехнулась, увидев на подоконнике свою брезентовую санитарную сумку. Он хочет продлить пытку. Нет, она не станет цепляться за призрачную надежду, не будет потешать их.
— Ну, ну, слово офицера, отпустим! — крикнул он и нагло улыбнулся.
Вера отвернулась от своей сумки.
— Я никогда не была сестрой милосердия.
Офицер кинулся к ней. Вера ощутила у виска холод револьверного дула.
— Тогда будет вот что. Для коммунистов у нас одна дорожка.
— Я давно знаю это.
Вера не почувствовала ничего, кроме яростной ненависти. Если бы у нее не была вывихнута рука, если бы не свело пальцы, она бы вцепилась в его глаза.
Ее вытолкнули на улицу, и опять она ощутила укол штыка. Потом боль исчезла.
По скрипу шагов она догадывалась, что за ней следом идет один человек. Наверное, тот офицер.
Падал снег, такой же белый и чистый, как в Вятке. Где-то вдали, за хутором, молодым громом раскатился взрыв. Наверное, стреляли с красногвардейского бронепоезда, наверное, готовились к наступлению дружины и команды ее отряда. Они скоро придут сюда, скоро! Еще час, еще день, и будут здесь. Если бы дожить... Она стиснула зубы.
Шла долго, медленно. Ее поведут так, наверное, через весь хутор, через поле, усеянное белым снегом, и неожиданно выстрелят в затылок или рубанут шашкой... Ей вдруг захотелось увидеть небо, холмы, на которых были свои. Взглянуть последний раз.
За околицей стояло одинокое тихое дерево, увитое снегом. Казалось, оно цветет чистым яблоневым цветом.
— Больше я не пойду, — прошептала она себе и прижалась спиной к тонкому стволу.
Где-то за белыми буграми, там, у своих, снова ударил молодой гром, застрекотал пулемет. «Это отряд идет на помощь! Идут товарищи!» Она выпрямилась, жадно глотнула жарким ртом воздух.
Белыми лепестками упали снежные хлопья. Вера подняла лицо навстречу этим пушистым ледяным цветам и с презрением посмотрела на закутавшегося в башлык офицера.
Вдруг раздался грохот. Где-то очень близко, кажется, прямо в груди, и она опустилась по стволу дерева вниз, почувствовала, что снег совсем теплый, даже горячий, он жжет руки, лицо, и она не может ничего сделать с этим. Он сжигает все ее тело. Но зато боли уже нет, только жар, нестерпимый жар. И никакого снега. Только огонь. А за околицей хутора переливается бодрое, призывное: «Ура-а! Ура-а!»
«Значит, идут сюда, идут товарищи», — пытаясь подняться и увидеть их, подумала она.
Это была ее последняя мысль.
18-я ВЕСНА
В захолустной немоте ночи вдоль улицы пробухал сапогами солдат. Обрадованно залились в подворотнях собаки, а с полдюжины, видно самых молодых и азартных, бросились вдогон. Эти так и норовили уцепиться за летящие полы шинели.
— Пуще проси, Филя! — протяжно неслось от калитки. — Не робей! В окопах, поди, бахорить обучился.
Это наставляла Филиппа Солодянкина его мать.
Устав от бега и собачьего лая, он сгреб пригоршню мерзлых конских катышей и расшвырял их в собак, сразу потерявших к нему интерес. Сбив свою злость, Филипп двинулся шагом. Он был сердит оттого, что в этакую поздынь пришлось вытряхиваться из тепла на стужу, что в первый же вечер мать ни за что ни про что устроила ему нахлобучку.
Еще поутру, когда Филипп, пропахший вагонным смрадом, скатился по испревшим ступеням в подвал, мать гладила его почужавшее, черное от многодневной щетины лицо и всхлипывала:
— Жданой солдатик. Живой.
Он был весь полон тихой радости. Оглядывая почему-то ставший ниже и меньше подвал, половицы с выпиравшими, будто лодыжки, сучьями, успокаивающе повторял:
— Чего ревешь? Не реви. Дома ведь я.
Хорошо, когда возвращаешься с чужой стороны в домашнее тепло. Мать до отвала накормила его вареной картошкой с припасенными для этого раза мелкими, что обивочные гвоздочки, рыжиками. Под рыжики поставила закупоренную бумажной затычкой потную бутылку самогонки, попытала: