Горячее сердце. Повести
Шрифт:
Забрался к зарешеченному окну Филипп.
Перед ним был только узкий кусок улицы. Слева мешала стена лабаза купца Клабукова, справа подальше полыхала куполом церковь.
На улице стоял точильщик со своей машинкой на плече и хрипло распевал:
— Точить ножи, вилки, бритвы править.
Ему не крикнешь, хотя человек он известный каждому мальчишке с самых ранних детских дней. Ушел точильщик, и опустела розовая от закатных лучей улица. Пройдет час, и темнота совсем накроет город, тогда никого
Теперь Гырдымов скучал внизу, задирая сухощавое лицо с длинным шрамом от виска до подбородка, спрашивал, что там делается.
— Да ничего.
— Ты мне в точности докладай, слышь, Спартак. А я уже знаю, что делать.
— Ишь ты какой, а? — с удивлением произнес Филипп.
Потом Гырдымов успокоился, сказал:
— Думаю я, что это епископ нам устроил. Не иначе. Озлился на меня за то, что я его про похороны Распутина спрашивал, вот и...
— Ясно, тут дело нечистое, — откликнулся Филипп.
— А ты, видать, в бога веришь, Солодянкин, — сказал с подозрением Гырдымов. Не Филиппом назвал, не Спартаком, а Солодянкиным, чтоб чувствовалось расстояние. — К монахам ты с робостью да почтением. А я так с двенадцати лет не верю.
— Иди ты, — ругнулся Филипп. — С чего ты про меня-то вдруг так решил?
— А понял.
Филипп обиженно умолк.
— А у меня вот какой позор был на совести. Открыто тебе признаюсь. Лычки я мечтал схватить. Было такое... до фронта еще было. А насчет веры в бога тут не подкопаешься.
Что еще говорил Гырдымов, Спартак больше не слышал. Он увидел неторопливо шагнувшего из-за храма к лабазу высокого человека в лохматой папахе и замер от радости. Знакомая беркутиная сутулость, тяжелый шаг. Василий Лакарионович Утробин!
Филипп закричал, что было сил, вцепившись в решетку:
— Вася, Василий Лакарионович, Вася Утробин!
Утробин повернул недоуменное лицо к церкви, но, так ничего и не разглядев, шагнул дальше.
— Да к церкви иди, к церкви, Вася. Иди, — орал Филипп, не замечая, что крик его переходит в жалобные причитания.
Утробин нерешительно двинулся во двор, все еще, видимо, не понимая, откуда его зовут.
— Сюда, сюда, — просунув между ячеек решетки шапку, начал махать ею Филипп.
Наконец снизу прогудел спокойный бас:
— Кто это там?
— Да я это. Я, Филипп Солодянкин. Что, забыл, ядрена?
— Какой Солодянкин? Не знаю. Спартак-от, что ль? — съязвил Утробин.
— Конечно, я, — завыл от радости Филипп.
— Какой леший тебя загнал туда? — начал обстоятельно расспрашивать Утробин.
— Да монахи. Отпирай скорее. Через тот вон вход. Отломи чем-нибудь замок, — молил Филипп.
— Сейчас, — послышалось спокойное обещание.
Филипп, повеселевший, добрый, свалился вниз.
— Ну все. Спасены.
Но еще долго Утробин возился с дверями, пока выпустил их. Одичало озираясь, выскочили они из заперти. Филипп радостно ударил Василия по спине:
— Ну, ты, как ангел с неба.
— Я завсегда, как ангел, — ответит тот, собирая слесарный инструмент. — Только с усами да большого калибру.
Гырдымов поймал Утробина за отворот шинели, хмурясь, предупредил:
— Слушай, чтобы об этом ни гугу. А то смех поднимется.
— А что? — беззаботно ухмыльнулся Утробин. — Пускай ребята посмеются да потом монахам в рот пальцы не кладут.
— Нет, я тебе всурьез говорю, — не унимался Гырдымов. — Ведь весь город тогда начнет смеяться. И не только над нами будут смеяться, над властью засмеются. Вникай! Над Советской властью!
— Ну-ну, ладно, — махнул рукой Василий. — Ты бы хоть спасибо сказал, а то сразу пужать.
Вместе с Петром Капустиным обшарили всю келью епископа Исидора, церковь. Ничего найти не удалось. Когда вышли в коридор, из обители иеромонаха Серафима донеслось пиликание гармоники.
— К игрищу готовится, — хмуро пошутил Филипп и открыл дверь.
Иеромонах Серафим был пьян. Видимо, имелись в его келье еще тайники с зельем.
— А это вы, комиссарики? — не удивился он. — Ищите ветра в поле. А ветер, фьють, и умчался, — и повел своим багровым носом.
— Где епископ Исидор? — попытался Капустин спрямить разговор. — Ключарь где?
— Ветер в поле.
— Ты знаешь или нет? А ну, говори да побыстрее. Нам некогда прохлаждаться, — спугнул Гырдымов своей настырностью затаенную тоску иеромонаха: за болтовней о ветре что-то брезжило. Филиппу казалось: вот-вот откроется монах.
А тот вдруг бросил гармонь, грохнулся на колени и, скривив изрытое лицо, плаксиво выкрикнул:
— Убейте меня, убейте. Страдать ведь тоже сладко. Сладко. За страдания на земле воздается рай.
И черт знает, хитрил монах или действительно был вдребезги пьян. Стоит ли с ним возиться, слушать болтовню?
Тащить пьяного монаха через город, чтобы он, посидев в подвале Крестовой церкви, пришел в себя, — шуму не оберешься. Оставить здесь, в келье, он опять напьется в дым или даст деру. Капустин приказал везти иеромонаха в Крестовую церковь.
Филипп сбегал за пролеткой.
— Гулять будем, пировать будем! — куражился тот, пугая поздних пешеходов. «Только бы никто не видел, что мы с ним», — проклиная и монастырь, и монаха, думал Филипп.
К утру иеромонах протрезвел. Его привели к Капустину взлохмаченного и молчаливого.