Горячее сердце. Повести
Шрифт:
— Ну, ты что не рад? Из подвала своего выедешь... Кроме того, нам сейчас обязательно нужно, чтобы ты въехал к Жогиным. Массовое утеснение буржуев начинаем. Если ты не поедешь, остальные могут струсить, скажут: видать, большевики ненадежно держатся, раз сами не едут. А нам, мол, и совсем тихо сидеть надо. Понял политический смысл, а?
Но Филипп все равно не загорался, не радовался.
— Ехать туда — все равно, что без штанов на муравьище садиться, — сказал он.
— Хорошо. Я пошлю с тобой Гырдымова. Он без предрассудков,
— Это я в один момент, — сказал Гырдымов и даже стал торопить Филиппа.
Жогины занимали верхний этаж. Антон, как будто не впервой ему было выкуривать буржуазию, сразу двинулся в квартиру эконома. Он строго обошел все семь комнат, перепугав своим решительным видом госпожу Жогину, и наконец сказал, притопнув тяжелым сапогом:
— Вот эти вот две комнаты со всеми мебелями передаются товарищу Спартаку, а вы как буржуазные элементы должны неукоснительно отсюда убраться. Ясно?
Жогина на всякий случай взяла на руки пучеглазую собачонку и с любопытством спросила, когда придет сам «товарищ Спартак».
— Вот он, — ткнул пальцем в Филиппа Гырдымов. Выпуклые глаза госпожи Жогиной начали медленно наполняться слезами. Острый, как у стерлядки, носик сморщился.
— Степушка, — всхлипнула она, — нас опять этот несносный Филипп...
Явился Степан Фирсович в мундире с затянутыми серым ситчиком пуговицами. Кивнул головой.
— Чем могу служить?
Антон одобрительно крякнул.
— Неукоснительно отсюдова надо вам выселиться, — мягче уже, чем госпоже Жогиной, сказал он и, протянул мандат. Гырдымов любил, когда ему подчинялись. А Жогин подчинился и орлов на пуговицах затянул ситчиком.
— Ну что ж, — заключил Жогин. — Жизнь — это дьявольский процесс вращения. Не рассчитаешь — и на поворотах может ушибить.
— Оно, конечно, буржуев теперь ушибает, — заметил Антон и так пристально посмотрел в переносицу Жогиной, что она вдруг смолкла и кинулась к зеркалу. Видимо, Гырдымов продолжал читать «Коллекцию господина Флауэра».
— В общем, все ясно, — заключил Антон и пошел обратно в горсовет. Филиппу на лестнице сказал:
— Какого ты лешего с ними лимонничаешь? Злости у тебя нет. Ты им сразу тон задай. Дверь к чертовой матери заколоти.
Но Филиппу злости не хватило. Он ничего не сказал, когда, наливаясь лиловой кровью, Степан Фирсович сам перетащил стоявший, наверное, тыщу лет на этом месте буфет, снял увесистую картину с козлоногим мужиком и красавицей.
«Пусть тащит», — облегченно подумал Филипп.
После картины на стене осталось голубое квадратное, как окошко, пятно. Филипп не стал брать у Жогина ключи, чтобы закрыть дверь. Ушел. Теперь надо было сделать самое трудное: уговорить мать заехать в буржуйскую квартиру.
Когда Филипп злой вернулся сюда вечером, комнаты были пусты. В одной, правда, сиротел кособокий прожженный столик, а в другой было гулко и просторно, как в пустой церкви.
«Буржуи есть буржуи!» — решил он и принялся под стоны госпожи Жогиной заколачивать дверь. Эта работа была ему нужна позарез. Он хотел отвести душу, сорвать досаду, переполнившую грудь. Рассердила и расстроила Филиппа мать.
Он с детства считал ее бойкой и рисковой. В обиду она ни себя, ни его никогда но давала, не боялась даже городовых. Когда Филипп был еще неуклюжим щекастым увальнем и ходил в долгополой, сшитой на вырост лопотине, имелась у них корова. Из-за этой коровы Беляны Филипп перенес множество страданий.
С Беляной он обязательно попадал на глаза городовому. Тот ударял по костистому хребту коровы ножнами шашки и гнал ее в участок, наставительно говоря плетущемуся сзади Филиппу:
— Пущай матерь рубель несет.
— Где я возьму рубель? — хныкал Филипп. Но городового это не трогало.
Маня-бой поспевала вовремя. Тесня городового, она кричала:
— Что тебе травы жалко? Ты что, одну мою корову видишь?
— Не положено.
— Да как это? Вон гляди. Все пасут. Вон! Вон! — кричала она. Городовой оглядывался: действительно, везде в затравеневшем к осени городе пасли коров.
— Ну, не ори, не ори, — смирялся он, — только чтоб больше ни-ни. А то тут памятник царю-освободителю. А корова шанег сколь накладет.
Погоняя отпущенную из-под ареста корову, мать ругала Филиппа:
— И завсегда ты, мучитель, прямо под носом у него пасешь. Опять, поди, в орлянку играл?
— Да нет. Он меня ловит, — оправдывался Филипп. — А ты, мам, никого не боишься?
— А чего мне бояться, — похвалялась мать. — У меня язык на все стороны поворачивается. Могу любому в глаза сказать.
Но сегодня она потеряла свою решительность. С маху села на покрытый лоскутным ковриком сундук и опустила руки.
— Нет у тебя, Филипп, ума. Нет. Дала бы тебе своего, да у самой до обеду не хватает. Куда тебя, мучителя, леший несет? Ведь тебя первого на березе повесят. Везде говорят, что большевики долго не продюжат.
Она давно не ругала так Филиппа, потому что он считался уже человеком взрослым, побывал в солдатах. Но сегодня прорвалось.
Филипп вскочил:
— Слушаешь разных. Уже яснее ясного: везде наш теперь верх. Советская власть вот хочет бедным помогать, а ты...
— А мне чужого не надо, — уперлась мать.
— А это не чужое. Это общее, — разъяснял Филипп.
— Как бы не так, — огрызнулась мать, — общее. За это общее они потом с тебя шкуру с мясом спустят.
Филипп забегал, натыкаясь на колченогий стул.
— Выходит, не поедешь?
— Умру, а не поеду, — ответила мать.
Спартак собрал в охапку белье и сунул в мешок. Потом откинул крышку отцовского сундучка, в котором лежали старая шапка, молоток, дратва, пучок щетины, сапожная лапа и кусок грязно-желтого воска. Взял молоток, гвозди и тоже сунул в мешок. Выходя, вложил в хлопок дверью всю злость. От удара запели стекла.