Господа Магильеры
Шрифт:
– Витцель!
Сосредоточиться было тяжело. Все, что составляло мою суть, все мысли, страхи, чувства, обратилось миллионом парящих в воде песчинок, поднятых с потревоженного морского дна. Но у меня получилось. В конце концов, я был гросс-вассермейстером, а это кое-что да значит.
Я поднял трясущиеся руки, стиснул зубы и…
Гольц на мгновение замер. Сквозь шипение и гул пламени донесся новый звук, похожий на низкое бульканье. Из уха Гольца вдруг показался ярко-алый потек, похожий на длинный змеиный язык, лизнувший его шею. А потом, с оглушительным всплеском, гросс-фойрмейстер Гольц лопнул, превратившись в рваный мундир, валяющийся на полу, алую взвесь и слизкие, еще исторгающие
Толпа замерла. При всей своей необоримой силе, стихии требовалось время, чтоб осознать очевидное. Стихии несопоставимо более древней и могущественной, чем пламя или вода. И совершенно неподконтрольной, неуправляемой, дикой.
– Товарищи! – закричал я чужим голосом, хриплым и ломким, и поспешно поднял руки, - Свобода! Мир!
Толпа, ворча, подступала ко мне. Обожженная, еще чадящая дымом, оскалившаяся тысячью острых ухмылок. В этой толпе я отчего-то не мог различить ни одного лица. Сплошь покатые лбы, челюсти и мутные провалы глаз. Горевшие тела, усеявшие кабинет, даже не тушили. Переступали через них, не обращая внимания на едкий запах сожженной плоти. И молча двигались ко мне.
– Долой кайзеровскую клику! – закричал я, отступая под нажимом этой стихии, - Да здравствуют национал-социалисты! Победа! Конец братоубийству!
Я едва не споткнулся о тело Линдемана. Он лежал, безучастный, растерянный, уже совсем не страшный и не таинственный. На миг это показалось мне даже обидным. Он, молчаливый могильщик, кажется, знал больше меня об этой человеческой стихии. Но обида мгновенно прошла. Из толпы ко мне потянулись руки. Грязные, кривые, похожие на крючья. И в тысячах глаз я увидел одно и то же выражение.
– Товарищи! – воскликнул я, теряя дыхание, обмякая, тая, - Я за революцию! Что же вы, това…
Волна навалилась на меня, подминая под себя, ревущая, давящая, огромная. Я успел ощутить толчок в грудь сродни тому, что я испытал в Бюзуме, смешливый мальчишка, с упоением наблюдающий за тем, как море неохотно подчиняется его воле.
Но эта волна была другая. Я успел ощутить, как со спичечным треском ломается моя рука, как кто-то с визгом пытается схватить меня за волосы, как десятки рук впиваются в шею, плечи, живот, пах. Боли не было, но в этот краткий миг, пока я еще видел свет, это показалось мне незначительным.
А потом волна накрыла меня с головой и увлекла в непроглядную и темную глубину.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПЛАМЯ НА ПЛЕЧЕ, ПРАХ НА ЛАДОНЯХ
Поезд подходит к городу на рассвете. Он старый, разбитый, и движется рывками, как животное с перебитым позвоночником. Со скрежетом разношенных рельс он подходит к станции и высыпает на перроны свое содержимое, тысячи грязных уставших людей в поношенной форме. Это похоже на механические роды, на безразличное опорожнение стального чрева. Механическая громада просто вывалила груды своих копошащихся отпрысков на серый холодный камень и замерла, выполнив свой долг. Какая насмешка над самой сутью рождения. Какая отвратительно злая ирония.
Альберт выпрыгивает из вагона сразу же, как только поезд полностью останавливается. Но он все равно оказывается стиснут со всех сторон людьми. Кто-то из попутчиков на прощанье успевает всучить ему сверток с бутылкой вина и парой помятых яблок. С этим свертком Альберт чувствует себя неудобно, оказавшись в людской трясине, состоящей из серого месива солдатского
Альберт куда-то бредет, не видя цели. В этой сдержанно ворчащей толпе невозможно выбрать направления, все идут в одну сторону. Эта новая жизнь, выплеснутая в предрассветный город, пока еще слишком неопытна и смущена, но она быстро становится энергичной и целеустремленной. Как молодой организм в новой, но питательной среде. Альберт бредет, ощущая себя ее частью, малой клеточкой этого странного и отвратительного по своей сути организма. Он думает о том, как бы удержать сверток, а заодно и вещмешок. И еще о том, что правую ногу надо бы ставить аккуратнее, а то подметка не дойдет до дому. Сапоги еще хорошие, английские, добытые парой месяцев ранее, их бы подлатать, и еще на год хватит…
Какой-то пехотный лейтенант, идущий за его правым плечом, заливисто смеется и рассказывает спутникам, что в первую очередь направится в кабачок возле дома и пропьет там все, включая портянки. Его подначивают, но благодушно, даже с завистью. «Поверить невозможно, что все кончилось, - говорит кто-то еще, но, кажется, из другой компании, - Война кончилась, ну бывает же… Это как если бы мне сказали, что море закончилось или там…».
Тут же разгорается спор. Люди говорят хриплыми, негромкими, но удивительно звучными голосами. «Траншейный шепот» отлипает от человека еще дольше, чем умение связно выдавать цепочки заковыристых ругательств. Или вши. Кто-то клянет кайзера, люто, в его почти бессвязных словах слышится шрапнельный свист. Какой-то солдатский депутат уже рассказывает товарищам последние политические новости, но Альберт его не слушает. Ему это не интересно.
Правее него шагает, глядя под ноги, коренастый сапер. Один рукав его куртки пустой и болтается, нелепо покачиваясь, как какой-то причудливый отросток, случайно созданный эволюцией и никчемный. Лицо у сапера темное, потрескавшееся, кажется невозможным, что на нем способны двигаться какие-то мимические мышцы. Но губы сапера беззвучно шевелятся.
Какой-то парень со смешливыми глазами легко касается плеча Альберта, вынуждая его поднять взгляд.
– Ты, никак, фойрмейстер, отец?
Глазастый. Альберт вспоминает, что еще в поезде собирался перочинным ножом срезать с рукава шеврон. Но замотался, не успел, а потом рухнул в тяжелый и липкий, как на передовой, сон. Не успел. А может, пожалел красивое сукно. Три переплетающихся языка пламени похожи на какую-то хитрую руну древнего алфавита. Когда-то багряные, они впитали в себя гарь, копоть и грязь, стали серыми, едва различимыми. Только внимательный взгляд и выхватит.
– Да, - говорит Альберт. Когда-то ему польстило бы, что парень, парой лет его младше, почтительно называет Альберта «отцом», как ветерана. Сейчас ему кажется это глупым.
– Жег, значит, врагов кайзера огнем? – спрашивает тот, что со смешливыми глазами. Не понять, всерьез, или шутит так.
– Жег, - кивает Альберт, - Бывало.
– Французов жег?
– Да.
– А "томми"?
– Тоже жег.
– Силен! А закурить не дашь, фойрмейстер?
Парень уже тянет самокрутку, свернутую из газеты, с мятой стружкой эрзац-табака внутри. Альберт рефлекторно протягивает руку и выпрямляет указательный палец. Все давно отработано до автоматизма, происходит само собой, как в хорошо смазанном пулемете. Мгновенная концентрация, краткое усилие, и на кончике его пальца уже пляшет крохотный желтоватый огонек. Парень восхищенно охает и успевает прикурить, прежде чем Альберт поспешно прячет руку под полу. Окружающие, кажется, не заметили. Иначе забросали бы вопросами.