Господа Магильеры
Шрифт:
Вокруг Альберта уже новые лица, тоже незнакомые и чужие. Сонные, пустые, отрешенные. Как будто художник сделал подложку для группового портрета, загрунтовал холст, очертил контуры будущих лиц, но так и бросил, не обозначив на них толком черт, оставил бесцветными пятнами. Иногда художнику приходится прервать свою работу. Альберт вспоминает маленького Тило, выпускника художественного училища. В своем блокноте тот углем и карандашами рисовал удивительно забавные шаржи – толстых ефрейторов, оберстов с бульдожьми мордами, французских гренадер с тонкими лягушачьими лапками. Но Тило сейчас висит на колючей проволоке во Фландрии.
Чтобы
В проплешинах, возникающих в сером солдатском сукне, как в разрывах меж плотных туч, он видит средоточие кажущихся удивительно яркими красок. Гражданская одежда. Там стоят люди, которые кого-то ждут, кого-то встречают. Их мало, но они стойко выдерживают давку, и лица у них сосредоточенные, как будто они стоят под шквальным пулеметным огнем. Альберт устремляется туда, ожесточенно работая локтями. Он знает, кого хочет там увидеть. Он знает, чей взгляд сейчас блуждает по одинаковым солдатским затылкам, пытаясь найти знакомые вихры.
– Ида! – кричит Альберт. Дыхание в давке теряется даже быстрее, чем в драке, - Ида! Ида! Ида!
– …берт!.. – восклицает кто-то совсем рядом, - Альберт!
Он хватает трепещущий сверток еще прежде, чем успевает рассмотреть лицо. Хватает и прижимает к груди. Под ребрами ноет потревоженный след от осколка, но сейчас Альберт этого не чувствует. Он прижимает к себе податливое и дрожащее женское тело и зарывается лицом в волосы. Запах женских волос, удивительный, неповторимый и свежий. Он чувствует себя так, словно уткнулся в свежескошенный луг, душистый и пряный, еще не изрытый траншеями, не успевший пропитаться разложением и смрадом гниющих лошадиных туш.
Ида бьется в его объятиях, то ли рыдая, то ли сотрясаясь в судорогах. Так иногда бывает у контуженных на фронте. Они совершенно теряют способность контролировать свое тело. Но Альберт, не обращая внимания на сердитые тычки тех, кому он загораживает дорогу, сжимает Иду изо всех сил. Она целует его. В щеку, в глаз, в шею, опять в щеку. Целует и дрожит, как будто весь ужас войны только сейчас навалился на нее. Так тощая уличная собака гложет кость, дрожа от волнения и ужаса, опасаясь, что в последнее мгновенье кто-то заберет у нее добычу. Неприятное сравнение. Альберт мгновенно забывает его.
– Ида… - шепчет он, - Успокойся, Ида ты моя, звереныш ты… Ну успокойся. Я вернулся.
– Ты возвращаешься, а потом снова уходишь! – шепчет она яростно и жарко, - К своему проклятому фронту, к своему проклятому кайзеру… А я каждый раз… О, Альберт!
– Я больше не солдат, - улыбается он, - Война закончилась, помнишь? Кайзер свергнут. Все кончилось. Скину это тряпье, натяну пиджак и пойду на работу. Найду настоящую работу, как полагается. К черту лычки, - он порывается сорвать шеврон с тремя языками пламени, но, конечно, без перочинного ножа тут не обойтись, шов крепкий, - Слышишь? Ида моя, Ида…
– Пошли домой, - бормочет она, пытаясь вытащить его из толпы серого сукна, - Тебе надо вымыться.
Все еще сжимая ее в объятьях, он поднимает за ее спиной руки, чтобы смахнуть непрошенную слезу, щекочущую щеку. И замирает, увидев свою ладонь. Пять пальцев, загрубевшая кожа, мозоли. На коже – тонкий серый налет. Как размазанный табачный пепел. Как копоть от лампы.
Ерунда, думает он, чувствуя предательскую слабость в коленях, ерунда. В поезде испачкался, вот и все. Там столько грязи, не сложно схватиться за что-то закопченное. Грязь. Не пепел, не тлен. Просто грязь. Надо будет сразу вымыть с мылом руки, да и не пустит его Ида за стол с грязными руками… Предательски колотится сердце.
Прах и пепел на ладонях. Тонкий серый налет.
Едва ощутимо пахнет паленым…
– Альберт! – она с ужасом заглядывает в его лицо.
– Что такое?
Наверно, лицо у него ужасное. Стянутое судорогой, искаженное гнетом неожиданных воспоминаний. Тело скрипит, мгновенно заржавевшее. Он пытается улыбнуться.
– Все в порядке. Старая контузия. Пустое. Пошли домой скорее.
И они идут домой. Так и не выпустив друг друга из объятий.
…где-то позади хрипит Ульрих. Английский штык, скользнув по ремню, разорвал ему горло. И теперь Ульрих медленно умирает, заливая пол траншеи дымящейся кровью. Но Альберт этого не видит. Он видит ночь, вспоротую тысячью угловатых огненных сполохов. Он слышит лязгающий, захлебывающийся от ненависти, механический лай пулеметов и одуряющий, выбивающий из головы сознание, грохот разрывов. Он чувствует запах сгоревшего пороха, гнилой ткани, горелой плоти и земли. Он чувствует, как земля под ногами подпрыгивает, а траншея раскачивается, точно бревно, подвешенное на пару веревок. С каждым разрывом в глаза сыпется древесная труха и земляная крошка. Где-то высоко в небе повисает осветительная ракета, окрашивая траншеи и людей в них ядовито-зеленым цветом. Особенное фронтовое солнце, в злом свете которого цвета искажены и причудливы.
– Вперед! – кричит лейтенант, - Вперед, взвод! Фойрмейстер, в авангард!
Они куда-то бегут. Где-то рядом хлопает граната, нестрашно, как детская хлопушка. Потом еще несколько. Бегущий рядом с ним Рихард вдруг вздрагивает всем телом, выпускает винтовку и неловко падает. В груди у него несколько маленьких курящихся отверстий. Карл вскидывает пистолет, направляя его куда-то вверх, стреляет. Им на головы скатывается тело в английском мундире. Глаза распахнуты и в свете осветительной ракеты кажутся поросшими тонким слоем водорослей, как застоявшиеся мертвые пруды. «Двигай! – ободряюще шепчет Карл, ухмыляясь Альберту, - Давай, дружище…»
Они куда-то бегут, и тишины между разрывами снарядов хватает только на то, чтоб услышать обрывки лейтенантских команд. Но их смысла Альберт не понимает. Он просто бежит вперед вместе со всеми, петляя в траншее и прикрывая глаза. Только он единственный, кто не держит оружия. Правая рука выставлена вперед, немного оттопыриваются пальцы. Фойрмейстеру не нужен грубый металл. В его власти – огненная стихия, безбрежная, испепеляющая врагов кайзера, смертоносная. Он, фойрмейстер, ее носитель и хозяин. Ее прицел. Ее плоть и кровь.