Государь всея Руси
Шрифт:
Иван тоже впился в него взглядом, но, несмотря на всю суровость, было в его глазах что-то заговорщицкое, какая-то еле уловимая доверительность, основанная на их тайной общности. 0н как бы открывал себя этим взглядом и удостоверял эту общность.
Висковатый не нашёлся, что ответить. Искреннее удивление сменилось в нём столь же искренней удручённостью и явным чувством вины и даже стыда: сам себе он и вовсе не мог простить того, что не прощал ему Иван.
— Ладно, чего ни к пути, ни к делу речи плодить. Садись, дьяк, в седло, едем! неожиданно и сразу отступился Иван, видя, что добился своего, хотя, конечно, понимал и, быть может, в глубине души был даже уязвлён, что добился этого совсем не тем, чем рассчитывал добиться. Эта уязвлённость, которую он, несомненно, не хотел выдать, могла и принудить его отказать себе в удовольствии подольше потерзать
Сели на коней. Увидев рядом с Иваном вместе с Мстиславским и Челядниным и старого Басманова, Висковатый понял, что на нынешний выезд разряд не писан и указано «быти без мест». Иван и сам не замедлил сказать ему об этом, повелев быть «близко». Когда Иван указывает «быти без мест», тогда он сам, смотря какая в ком станет нужда, распределяет, кому быть «ошую» или «одесную», кому «близко», а кому «дальше», и в этом случае «близко» или «дальше» чести нисколько не возвышает и не ущемляет и в местнических счетах не учитывается. Но быть «близко» всё же почётней, ибо это означает быть от царя на таком расстоянии, когда можешь слушать его беседу и даже принимать в ней участие, если тот изволит к тебе обратиться. Однако в любом случае боярин никогда не бывает дальше окольничего, а окольничий дальше дьяка.
Бояре, ехавшие позади царя, неохотно потеснились, уступая место Висковатому. Тут же, рядом с боярами, уже были и Вяземский, и окольничий Зайцев, и Михайло Темрюк, и Федька Басманов, и Васька Грязной, был тут и новый царский любимец и особин, привезённый им из полоцкого похода, — Малюта Скуратов. Держался он, не в пример всем остальным — тому же Федьке Басманову или Грязному, — совсем скромно, незаметно. Висковатому показалось, что он как будто даже стыдится быть на виду у всех. Малюта и в самом деле редко появлялся на людях: не видели его ни на пирах, ни в церкви на литургиях, да и во дворце, где в обычай толклись все царские любимцы и приспешники, его тоже не часто можно было встретить. Висковатый и сам видел его мельком раза два, не больше. Чувствовалось, что этот человек почему-то стремится остаться в тени, не напоминать о себе, но, несмотря на это и вопреки этому, молва о нём распространилась уже по всей Москве и проникла во все слои её населения — от вельможных до самого худого простонародья. Имя его поминали в думе, в приказах, в кабаках, на торгу, и поэтому казалось, что он незримо присутствует всюду.
Пристроившись к боярам и чуть оглядевшись, Висковатый тотчас же обнаружил, что среди них не было ни Кашина, ни Шевырева, ни Куракина, ни Немого... Их отсутствие и в добрые времена не могло бы остаться незамеченным, но теперь особенно бросалось в глаза, и конечно же не было случайным. Это Висковатый прекрасно понимал. После того что произошло в Столовой палате, где именно эти бояре открыто выразили царю свой протест, всё, связанное с ними, да и не только с ними, уже не могло быть случайным, и не нужно было большого ума, чтоб разобраться в этом.
Похоже было, что Иван стремился дать понять всем — и тем, кто ещё с ним, и кто уже не с ним (особенно этим, поднявшимся против него и «в злобесье» могущим думать, будто ему от того «кручина случилась»), что происшедшее в Столовой палате нисколько не удручило его, не напугало, ни от чего не заставило отступиться. Он хотел показать, что ему наплевать на всю ту злобу и ненависть, что накопили на него враги, и в качестве доказательства избрал, в частности, нынешний выезд, сплошь нарочитый и явно показной. Никогда он ещё не выезжал на потеху так рано и никогда не тащил за собой такую свиту. Случалось, и вовсе без свиты езживал, а теперь — прямо-таки целая рать! И ведь действительно: рать, а не свита! Как тут станешь думать, что царь одинок, беззащитен, что все против него?! И пусть нарочитость и показность его затеи открыто бросалась в глаза, пусть доля истинного и мнимого была неустановима — пусть! Однако всё, что он хотел доказать, он доказывал зримо: вот, смотрите и делайте выводы! И выводы, несомненно, делались, даже теми, кто знал истину. Да он и сам знал её, знал, что тайных врагов у него больше, нежели явных, и они гораздо опасней, ибо будут стремиться ударить в спину, из-за угла, будут плести свои тенёта, незримые, коварные, в надежде поймать его в них, запутать, удушить... Знал он и другое — то, что истинному свойственно порождать гораздо большие сомнения, чем мнимому и ложному, и пользовался этим. С явными врагами он боролся открыто, с тайными — тайно, и получалось, что будто бы и не было их вовсе, этих тайных врагов. Он охранял
Висковатый, украдкой наблюдавший за боярами, видел, что многим из них была понятна вся эта царская ухищрённость — это прописью было написано на их досадливо-ухмыльных лицах. Понимали они и то, что теперь, особенно после того, что произошло в Столовой палате, каждый, кто ехал сейчас с царём в его свите, был как бы отмечен особой метой — причастности к тому, что призвано было царём и должно было противостать поднявшимся против него. Опровергнуть это можно было только единственным — отказом от поездки, но это значило бы открыто стать на сторону тех, кто уже не скрывал своей вражды. Третьего было не дано. Третьего Иван не мог допустить и принять: кто был не с ним, тот был против него. Поэтому сегодня с ним были даже тайные его противники, кому ещё не хватало мужества открыто выступить против, и сегодня он брал их с собой. Завтра он найдёт на их место других, истинно преданных, завтра у него появится истинная сила, с помощью которой он расправится и с ними, а сегодня, пользуясь их малодушием, он принуждает их сыграть свою роль до конца — и так, как задумал и хочет он! И они повинуются ему, повинуются и по малодушию, а ещё и потому, что живёт в них дремучая, вековая вера в незыблемость своего корня, и всё им покуда ещё нипочём. Злоба их не столько осторожна, сколько ленива, и думают они в этой своей нипочёмности, что царь подурует, подурует, да и отступится, расшибив себе голову об их могучие кряжи. Что веками установлено и обжито — незыблемо! Но завтра они спохватятся, завтра многие из них сумеют превозмочь себя, найдут в себе силы и поднимутся против него, но завтра будет уже поздно! Сегодня они могли бы одолеть его малой кровью либо вовсе без крови, завтра же — за одну лишь попытку! — они заплатят такой кровавой ценой, которую не платили досель ни одному из московских государей.
...Выехав из Кремля, царь медленно поехал вдоль рва, по прилегающей к нему площади, называемой Пожаром. Из-за частых пожаров, выметавших с этой площади хилые лавчонки и шалаши мелких торговцев, давно уже утвердилось за ней это название.
Площадь была тесна, узка. Десяток-полтора саженей между рвом и крайними рядами Китай-города — вот и всё, что приходилось на неё, однако и это пространство не было полностью свободным. Тут как раз и располагался в великом множестве и сплошном беспорядке весь мелкий торговый люд со своими лавчонками, шалашами, палатками. Лишь у самого рва оставалось узкое место для проезда — сажени в три-четыре. Здесь запрещалось ставить палатки и шалаши, но торговали и тут — с рук, с лавок...
Бывало, как ожидают на Москве великих послов — из Крыма иль из Литвы (а великие послы едут всегда широко, важно, людей с ними по целой тысяче!), так накануне их въезда в город чистят Пожар, и чистят под метлу. Кто сам не успеет убраться, замешкается — в два счёта очутятся все его манатки во рву, а ров непременно водой заполнят. И смех и горе! Но зато после такой чистки по Пожару хоть боком катись! Бывает, что и для своих выездов царь велит чистить Пожар, а нынче не повелел, выехал прямо в толчею, в теснотолпие...
Торг уже кипел, бурлил. Растревоженный муравейник и тот не сравнился бы с этим кишащим скопищем людей. Казалось и думалось, что всех их попутала какая-то нечистая сила и свела сюда, собрала, заманила единственно для того, чтоб, словно для какой-то великой потехи или издёвки, вскрутить каждого, подобно волчку, заставив бессмысленно вертеться и натыкаться друг на друга.
Воздух был наполнен тяжёлым гудом — не гомоном, не нудным стрекотом тысячеголосицы, а гудом — сплошным, протяжным, похожим на иссякающий гуд большого колокола. В небе, словно потешаясь над этой людской суетой, пучилось красномордое весеннее солнце.
На торгу заметили выехавших из Кремля всадников и тотчас узнали в одном из них царя — на Москве его чуть ли не все знали в лицо, — однако в первое мгновение, когда сквозь сердца только-только прометнулось стремительное и обжигающее: «Царь!» — перед ним даже не расступились — от неожиданности и растерянности, и ему пришлось объехать несколько кучек оторопевших людей, смотревших на него восторженно-испуганными глазами. Видя такое, Малюта и Васька Грязной кинулись расчищать дорогу, но Иван остановил их: