Государева почта. Заутреня в Рапалло
Шрифт:
Крайнов опешил. Ничего не скажешь, смел американец. Смел и, пожалуй, чуть–чуть груб — чтобы спросить так вот в лоб, одной смелостью не обойдешься.
— Нет, мы говорили не о Стокгольме, мистер Буллит.
Улыбка Буллита все еще мерцает, не было бы этой улыбки, пожалуй, не избежать неловкости. А сейчас все в порядке, мерцание это спасительно. Но улыбка говорит и об ином. Нет, вы меня не обманете, будто свидетельствует Буллит. Все–таки речь шла о Стокгольме. Небось торопит Карахан с отъездом. Торопит?
— А почему бы не поставить в Москве памятник Бебелю, если есть такая возможность? — засмеялся Стеффенс, возвращаясь
— Если Ленин назначил прием на завтра, значит, уже вернулся из Питера или должен вернуться… — произнес Крайнов, как бы рассуждая сам с собой.
— Ленин? — откликнулся Стеффенс, он был внимателен к тому, что говорилось.
— Да, он бы вызван в Питер на похороны — умер муж его старшей сестры, — произнес Станислав Николаевич. — Не просто родственник, близкий Ленину человек — комбатант, соратник по борьбе… Говорят, Ленин шел за гробом до Волкова кладбища…
— А мне казалось, что он выехал туда, чтобы выступить перед петроградскими рабочими. — Стеффенс встал рядом с Крайновым. — Две речи в Таврическом дворце, потом еще две речи, потом речь перед сель–хозрабочими… Мне даже воспроизвели эту его фразу, которая докатилась сюда прежде, чем он вернулся: «Мы вступили в голодное полугодие…» Вы сказали, поехал на похороны?..
— Да, на похороны…
Когда они вышли к Москве–реке, Стеффенс думал о разговоре с Крайновым… Сыпал снег, мокрый, мартовский, укрывая медленно идущие по реке льдины непрочной шубой. Время от времени Стеффенс отрывал взгляд от реки, пытаясь рассмотреть огни на холме, но за толстой завесой снега ничего не было видно,
— Так и сказал: «Мы вступили в голодное полугодие», — повторил Стеффенс, обратив взгляд к холму, снег ложился на лицо, борода стала седой.
Все, услышанное в замоскворецком доме, объясняло Стеффенсу происходящее в России. Но не только, открывало глаза и на состояние Ленина, в котором он жил все эти дни. А это уже прямо касалось Стеффенса — встреча в Кремле отнесена на завтра.
— Кстати, не могли бы вы взять на себя перевод завтрашней беседы? — спросил Стеффенс Цветова.
— А возможно ли это?..
— Я оговорил: вы мой переводчик…
Сергею оставалось только в знак согласия склонить голову.
Казалось, дрема все еще владеет Буллитом — вечер прошел мимо него.
26
Ленин принял Стеффенса 14 марта 1919 года в одиннадцать утра…
Приморозило, но небо было ясно. День был не столько весенним, сколько зимним, с ярким солнцем, чистым снегом — в Москве так бывает на исходе зимы.
Легко дышалось, как и легко ладился шаг.
Они минули Кутафью башню, и Цветов вдруг ощутил, как резки грани кремлевских построек, точно само солнце резало кремлевский камень, ограняя его густо–синими мартовскими тенями.
Тут на холме было ветренее, чем в городе, и, пожалуй, морознее. Первым это воспринял Стеффенс, его лицо стало лиловым.
Когда они переступили порог кабинета, Ленин стоял у карты, чуть наклонившись, можно было подумать, что в поле его зрения был российский юг, быть может, Крым, а возможно, Дон с Кубанью.
Он услышал звук открывшейся двери и повернулся, опершись правой рукой о спинку стула, оказавшегося рядом, он это сделал быстро, как человек, привыкший все делать в темпе.
— Здравствуйте, здравствуйте… — рука его была ощутимо прохладной, в комнате было не жарко. — Садитесь, пожалуйста, — он потер руки с видимым усердием. — Мне сказали, что однажды вы уже были в России, — обратился он к Стеффенсу.
— И имел честь слышать вашу речь с балкона особняка Кшесинской, — с радостной охотой Стеффенс отозвался на желание Ленина начать разговор. — Стоял с русским другом, и тот переводил мне. — Американец улыбнулся Цветову, точно хотел сказать: вот тогда у меня тоже был русский друг, который хорошо помогал мне с переводом. — Необыкновенная привилегия слушать оратора из толпы…
Ленин засмеялся.
— Вы полагаете, привилегия?
— Конечно… стать хотя бы на время рабочим разве не привилегия?..
— Хорошо…
Ну вот, кажется, разговор получил разбег.
— Говорят, вы были в Петрограде, так?
— Был в Петрограде… по печальному обстоятельству, — Ленин положил кончики пальцев на висок, затих, точно ощущая, как под пальцами развоевалась кровь. — Вот заметил еще в те далекие времена, когда вел… кружок за Невой: у питерского рабочего своя психология, никто вернее его не способен обнаружить, как врачи говорят, болевую точку…
— Например?
— Не слишком ли мы доверяем старому офицерству, есть ведь факты, когда офицеры перебегают к белым. Ну, разумеется, есть такое, оно нам вышло… боком, — он отнял пальцы от виска, сжал и разжал руку. — Ничего не скажешь, болевая точка!.. И все–таки, и все–таки… — какой–то миг его ладонь оставалась раскрытой. — Нет необходимости отказываться от помощи старых офицеров…
Ему вновь стало холодно, его руки заходили, потирая одна другую.
— Что говорить, западная пресса предвзята, но иногда и ей нельзя отказать в наблюдательности? — вдруг произнес он, выдав мысль тайную, которая им сейчас владела. — Многомудрый «Тайме» изрек дело: червь сомнения источил все армии, однако не коснувшись армии красной!.. Не правда ли, хорошо сказано, главное, близко к истине!.. — он посмотрел на Стеффенса, не тая пристальности взгляда. — А знаете, пен чему я об этом говорю? — видно, он не обнаружил в глазах американца смятения. — Время, что конь с норовом. Вот вопрос вопросов: удержат ли большевики поводья, не сбросит ли он их со своего хребта? — Ленин выдержал паузу, ему очень хотелось, чтобы на этот вопрос ответил его гость, — Мнение «Тайме» о Красной Армии можно понимать и так: не сбросит… Что ни говорите, а на вопрос ответил «Тайме»: не сбросит, не сбросит…
Ленин внимательно следил за тем, как дается Цветову перевод, как слово за словом выстраивается фраза. Два потока слов, русский и английский, были для него зримы. Он мог вдруг осторожно отнять от стола руку и, невысоко приподняв ее, подсказать: «ту тиич» или «ту спенд». Когда перевод был не прост, Цветов глядел на него, точно искал поддержки. В этом случае улыбка понимающая или кивок головы, а подчас движение век означали: тревога напрасна, все хорошо, все хорошо. Ни единого слова не было сказано между ними, а контакт был. И Цветов не мог не сказать себе: это же великое чудо, что ты вот находишься здесь. И еще большее чудо, что этот человек участвует в диалоге, прямо глядя тебе в глаза. Диалог волновал, он рождал токи, которые не минули и сердца Цветова.