Государева почта. Заутреня в Рапалло
Шрифт:
— Ну, что ж… президента так президента, — он задумался, не скрывая хмари, столь неожиданно полонившей его. — А не полагаете ли вы, что ваше прошение будет воспринято президентом как шаг… не лояльный?
— Нет, не полагаю, — ответил Буллит, и эта реплика Хауза, определенно, была предусмотрена Буллитом.
— И президент будет вынужден отвести вашу просьбу всеми имеющимися в его распоряжении средствами… Вас не останавливает и это?
— Нет, разумеется, — ответствовал Буллит, помедлив.
Хауз встал, дав понять, что Буллит тоже может подняться — разговор себя почти исчерпал.
— То, что я сейчас вам скажу, я мог бы вам не говорить, если бы не питал надежды… — Хауз опустил глаза.
— Да,
Но Хауз молчал, не в силах поднять тяжелых глаз на Буллита.
— Не думаете ли вы, что президент может понять ваше поведение превратно?.. Ну, например…
— Например?
— Например, что вы решили поставить на красную лошадь, обдуманно решили поставить на красную лошадь.
— Не думаю, что столь необычная мысль может прийти в голову президента…
— Поверьте, может прийти…
Хауз протянул Буллиту руку — разговор действительно исчерпал себя.
— Президент не любит, когда в его доме хлопают дверью. Буллит… — в голосе Хауза прозвучала едва не угроза. — Понятно?
Но Буллит, казалось, закусил удила.
— Понятно, разумеется, — скосив глаза, Буллит увидел, что на лице полковника был след откровенной печали.
46
Вечером Стеффенс сказал Сергею:
— Хочет он или нет, а его имя отныне будет связано с красной лошадью…
Не значит ли это, что отныне он стал другом России?
Стеффенс дал понять, что ответ требует неспешного раздумья. Как некогда, вечерняя тропа сегодня снова привела их к лестнице Сакре — Кёр. На черном поле неба белый купол казался вырезанным из листа ватмана. Ватман был серо–белым, пористым, его толстый и прохладный лист лежал на поверхности неба, не шелохнувшись, оттеняя черноту неба.
— Не значит ли это, что он стал другом России? Нет, все много проще. Он просто поставил на красную лошадь, веря, что это обещает ему солидный куш. Тут нет особой прозорливости. В его положении смешно было бы этим пренебречь… К его взглядам это не имеет никакого отношения. Главное, чтобы лошадь пришла первой, а там хоть потоп… Выиграй он на этих скачках, он красную лошадь тотчас обменяет на белую или там голубую, а то и фиолетовую… Можно даже сказать наверняка: пока он будет сидеть на красной лошади, известной компрометации ему не избежать. Чтобы реабилитировать себя, по крайней мере, в глазах тех, к кому принадлежит он сам, ему надо сменить лошадь… Не хочу быть провидцем, но могу оказаться им… Вы с Буллитом моложе меня, Серж, и обладаете преимуществом, какого нет у меня, проверьте меня…
Сергея позабавила просьба Стефа, но он обещал.
Они вышли из–под кроны каштана и двинулись дальше, стараясь держаться ближе к домам, входя в тень и выходя из нее, она была не обильной.
Да надо ли мне ехать в Христианию? — спросил Сергей. Все, что удалось ему сегодня услышать, наводило на немалые сомнения — надо ли ехать?
— Надо, разумеется, — был ответ Стеффенса. — Надо, надо! — подтвердил он. — Это надо сделать для русских, для наших отношений с ними, — пояснил Стеффенс. — Они не должны нас принимать за Мюнхгаузенов, поймите, не должны!.. — в его голосе появилась заинтересованность. — Готов повторить вам то, что говорил прежде: в жизни всех людей, сколько их есть на свете, два причала. И вот у одних на душе день, у других — ночь… Небось скажете: идеалист Стеффенс… Готов принять и это, идеалист. И все–таки не устану повторять: у одних на душе день, у других — ночь… Простите, Серж, но и для меня не безразлично, что подумают о нашей миссии в России… Ну, Буллит, предположим, хлопнет дверью, а я? Поезжайте в Христианию, дорогой Серж, поезжайте в Христианию!.. Кстати, Нансен — это не Ллойд Джордж и не
На следующий день поезд, вышедший из Парижа на заходе солнца, унес их с Диной к морю, пароход уходил завтра пополудни. Они стояли у окна вагона и смотрели, как поезд нырял в предвечерние тени, как в темную воду, а в вагоне то светлело, то смеркалось. Когда в очередной раз поезд вышел из тени, Дина раскрыла свою сумочку, с которой не расставалась все эти дни, и извлекла конверт с письмом Стеффенса.
— Как ты думаешь, что тут написано? — повертела она письмо. — Что?
— Ни дать ни взять, государева почта! — попробовал отшутиться он. — По–моему, так нарек Чичерин миссию Буллита в Москву…
— А все–таки… что тут написано? — она будто оттолкнула от себя шутку Цветова. — Как по–твоему?..
— Вот что сейчас пришло на память. Как я понял Стеффенса, то, что он называл «тихий ход», не заканчивалось нашей поездкой в Христианию… — произнес он, не умея скрыть волнения.
— Не заканчивалось поездкой в Христианию, — вымолвила она чуть слышно. — А чем заканчивалось? Я в Россию не поеду!.. Нет, не поеду!..
Поезд вошел в тень и, кажется, даже убавил ход. Сергею хотелось спросить ее: «Не поедешь? Почему?» Но он смолчал.
— Вот сейчас доедем до Гавра и повернем обратно. Не поеду… — сказала она и отвела глаза. Письмо все еще было в ее руках, оно тускнело вместе с наплывающими сумерками, сумерки гасили его.
— Но не вскрывать же нам это письмо сейчас? — был его вопрос.
— Не вскрывать… — произнесла она наконец.
В Гавр прибыли за три часа до отхода судна и направились в порт.
47
Они были у Нансена на исходе дня. Солнце упало в море. Был виден только его оранжевый срез. В том, как оно тонуло, была неотвратимость происходящего. Все казалось, оно потонет и больше не вернется. Хотелось крикнуть: остановись! Но оно кануло. Однако облака над морем еще долго светились холодным огнем да удерживались сумерки, по–северному стойкие. В их свете нансеновский особняк с необычным для русского уха названием «Пульхегда», сейчас лиловатый, с округлыми окнами, странно неосвещенными даже вопреки наступившему вечеру, казался необитаемым.
То ли волнение было тому причиной, то ли студеная круговерть, которая была особенно неодолима на верхней палубе, но Дину и теперь знобило и она все жалась щекой к плечу Сергея, повторяя: «Господи, чего мне так зябко? Ни капельки тепла не осталось внутри!.. Ни единой!.. А Сергей улыбался снисходительно, оглядывая стены нансеновского дома, подсвеченные вечерней зарей, которая особенно яркой была в облаках над небосклоном, видно, море уже погасло, а облака горели.
Они легко вошли во двор, калитка была приоткрыта. Полураспахнута была и входная дверь особняка. Как открытыми оказались и одна, и вторая двери, ведущие во внутренние покои. Все было открыто, все приглашало войти. Вечерняя заря нагрянула сюда внезапно, дом так и не успел зажечь огней А может, в этом не было надобности. Дом стоял на холме, и случайный луч, проникший через верхнюю фрамугу г давал ровно столько света, чтобы белые стены и белая мебель не потускнели. А дом был и в самом деле ли–лейно бел. Особенно столовая, посреди которой они сейчас стояли. Все тут светилось снежностью, все объяла крахмальная белизна, разве только цветная фреска, опоясывавшая стены у карниза, была иной. Но глаз уже не различал рисунка, жили только краски, северные, истинно норвежские — ультрамарин и вечная охра.