Готхольд Эфраим Лессинг. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Вскоре после смерти Лессинга его друг Мендельсон написал его брату Карлу: «Биограф нашего брата может Сказать: Лессинг написал „Натана Мудрого“ и умер».
Величайшее драматическое произведение Лессинга было написано им, действительно, всего за два года до Кончины. Этой «драматической поэмой», как ее называет вам Лессинг, он, так сказать, увенчал свою деятельность не только как драматург, но как эстет и философ. Вполне оценить эту драму можно лишь после ознакомления с философскими или, если угодно, богословскими сочинениями Лессинга, из которых наибольшую популярность приобрели его полемические статьи против пастора Гёце. Но основные взгляды, защищаемые Лессингом против Гёце, были высказаны им еще в 1777 году в полемике с директором Шуманом.
Поводом к этой полемике была знаменитая «Апология» Реймаруса. Самуил Реймарус, талантливый профессор восточных языков, был одним из самых выдающихся рационалистов XVIII века. Он защищал теорию, учившую, что Бог создал мир, управляемый неизменными законами, действующими в духовной жизни так же, как и в материальной, и с этой точки зрения отвергал возможность сверхъестественного вмешательства и всяких чудес. Взгляды эти были изложены в его «Апологии разумных почитателей Божества», посвященной, главным образом, строго научной критике библейских источников. Сочинение
Взгляды Лессинга вроде бы умереннее воззрений Реймаруса, но именно эта умеренность и попадала прямо в цель. Лессинга нельзя было обвинить не только в атеизме, но даже в рационализме; он нигде не отвергал ни чудес, ни предания, оставляя вопрос о «сверхъестественном» совершенно открытым.
Философская драма Лессинга «Натан Мудрый», написанная им вскоре после утраты жены, является поэтическим выражением его нравственно-богословского учения. Сам Лессинг называет «Натана» сыном своей старости, которой помогла разрешиться от бремени его богословская полемика. Когда полицейское распоряжение зажало ему рот, Лессинг написал г-же Реймарус: «Попытаюсь проповедовать с моей старинной кафедры, с театральных подмостков; быть может, там меня оставят в покое». План «Натана» был задуман давно, еще в ночь с 10 на 11 августа 1777 года. Лессинг начал писать прозою первые наброски. В марте следующего года он закончил драму, написанную пятистопными ямбами. Предполагалось написать эпилог под названием «Дервиш» и предисловие. Остались только два наброска предисловия; в одном замечательно следующее место: «Образ мыслей Натана относительно всякой вообще положительной религии был всегда моим образом мыслей». Другой начинается так: «Если скажут, что моя пьеса доказывает существование людей, не имеющих религии, основанной на откровении, и тем не менее хороших; если еще скажут, что я старался изобразить таких людей не в столь отвратительном свете, в каком их видит чернь, то я против этого не возражу ни слова. Действительно, можно доказывать и то, и другое и тем не менее не отвергать всякой вообще религии и даже откровения… Но если скажут, что я нарушил поэтические приличия и нашел подобных людей среди евреев и мусульман, то я выставлю на вид, что в те времена евреи и мусульмане были единственными учеными; что вред, причиняемый столкновениями религий, основанных на откровении, никогда не мог быть настолько очевидным для разумного человека, как в эпоху крестовых походов, и что есть, наконец, исторические указания, из которых видно, что один из султанов был именно таким разумным человеком».
«Натан Мудрый» написан не для сцены и уже по одному этому стоит вне теории, разработанной Лессингом в его «Гамбургской драматургии» и примененной им на деле в «Эмилии Галотти». Назвав «Натана» драматической поэмой, автор хотел показать, что к этому произведению не могут быть предъявлены требования сценического искусства. Если они и выполнены, то скорее вследствие изумительного знания сцены, чем намеренно. Главная цель, которую преследовал Лессинг, была чисто нравственная и философская. Стараясь не выйти из границ не только художественной, но и исторической правды, Лессинг тем не менее не собирался дать историческую драму в обычном значении этого слова. Исторический и бытовой колорит, хотя и сохраненный в поэме, был делом второстепенным. Лессинг желал создать и создал типы универсально-человеческие, в которых наглядно выражаются различные проявления и стороны религиозного и нравственного чувства.
Было бы, однако, ошибкою видеть в «Натане» лишь одно отвлеченно-философское содержание. Несомненно, что выведенные им здесь типы интересны и с чисто психологической стороны, то есть просто как характеры, и притом характеры вполне выдержанные. Некоторые из типов, срисованных в «Натане», были слегка намечены Лессингом еще в юношеских его произведениях, особенно в комедии «Вольнодумец», написанной, когда Лессингу было только 20 лет, то есть почти за тридцать лет до «Натана». Сходство вольнодумца Адраста с тамплиером весьма значительно; богослов Теофан, если не по религиозным воззрениям, то по характеру, напоминает Натана Мудрого. Подобно тамплиеру, вольнодумец Адраст – человек, полный благородных порывов, но при этом весьма подозрительный к людям, которых мало знает; требующий полной свободы мысли и терпимости, но сам не чуждый некоторой нетерпимости; прямой и горячий по натуре, но принимающий напускную сдержанность и холодность. Разговоры Адраста с Теофаном являются как бы слабым отголоском бесед Натана с тамплиером.
Если бы «Натан Мудрый» был только философской поэмой, то можно было бы согласиться с мнением некоторых немецких писателей, что центральным пунктом пьесы является знаменитая сказка о трех кольцах, рассказанная Натаном султану Саладину. Несомненно, однако, что Лессинг хотел показать нам Натана не только в его убеждениях, но и в делах. Что может быть проще, но вместе с тем и убедительнее той истории, которую Натан рассказывает монастырскому служке? Много лет тому назад христиане перебили в городе Гате всех евреев, не щадя жен и детей. Жена и семеро сыновей Натана погибли. Три дня и три ночи валялся Натан в прахе и пепле и плакал, поклявшись непримиримо мстить всем христианам. Наконец, разум взял свои права, Натан покорился воле Бога. В это время приезжает всадник и передает ему христианское дитя. Натан взял его, понес на свое ложе, целовал его, стоял перед ним на коленях и, рыдая, говорил: «Боже! За семерых ты дал мне хоть одного».
Мы видим в Натане не только мудреца, но и человека, победившего человеческие слабости; мы угадываем развитие этого характера, лишь постепенно ставшего тем, чему мы удивляемся в пьесе. Лессинг показывает нам, как он воспитывает в своей Рехе те черты, которые для него самого уже стали натурой. Наука его проста. Сама Реха в конце пьесы говорит сестре султана, Ситте, о себе, что она девушка простая, неученая, потому что отец ее, Натан, не любит учености, заимствуемой из книг и начертанной «мертвыми знаками». Он учит Реху деятельной любви, какую проявляет сам. Восторженная девушка, спасенная в отсутствие Натана тамплиером (храмовники, или тамплиеры – известный рыцарский орден), который вынес ее из горевшего дома, воображает, что спасена не человеком, а белокрылым ангелом. Она во что бы то ни стало хочет верить словам своей служанки, христианки Дай, что спасена чудом, – а чудо мог совершить только ангел. «Как! – говорит Натан. – А если бы тебя спас настоящий тамплиер, – неужели только потому, что это слишком естественно, слишком обыденно, – это было бы меньшим чудом?» Реха стоит на своем; хитрая Дая, которая отлично знает, что спасителем девушки был тамплиер, взятый в плен и помилованный султаном Саладином из-за сходства с его покойным братом Асадом, – держит сторону девушки. «Жестокие мечтательницы, – говорит Натан, – а что, если этот ангел… ну хоть болен». Эти простые слова сразу отрезвляют Реху. Она в отчаянье; Натан рисует ей всевозможные ужасы, наконец, сам успокаивает ее, прибавляя: «Реха, Реха! Я подаю тебе лекарство, а не яд… Пойми, что набожно мечтать гораздо легче, чем совершить хороший поступок». Писатели так называемого «антисемитского» направления не раз пытались доказать историческое неправдоподобие типа Натана. Если бы это и было так, то Лессинг мог бы возразить, что он писал не историческую драму и что от него можно было требовать лишь художественной правды, а не точности летописца; но на деле оказывается, что в своей драме Лессинг обнаружил такое понимание истории, которое чуждо его хулителям. Именно в Палестине, где еврей чувствовал себя в своем отечестве и где в эпоху крестовых походов была главная арена кровавой и бессмысленной религиозной борьбы, легко мог явиться в еврейском народе подобный философский ум. Да и вообще под арабским владычеством евреи не были так угнетены, как, например, в Испании или в Германии, и достаточно знать хотя бы биографию и сочинения Маймонида, чтобы поверить в возможность существования Натана. А ведь все, что требуется от поэта, – это внутреннее правдоподобие, психологическая и социологическая возможность известного типа. Впрочем, кто мог бы вообще усомниться в существовании еврейских мудрецов, подобных Натану, тем достаточно напомнить о происхождении первых учеников Христа, которые жили задолго до созвания вселенских соборов… Мы видели, что в «Гамбургской драматургии» Лессинг высказывался против изображения – по крайней мере в трагедии – идеальных характеров. Но в «Натане» нет трагического сюжета; вся драма действует примиряющим образом, возбуждая не чувство сострадания, а удивление нравственной высотой. Во всяком случае, Лессинг имел право отступить от своей теории уже потому, что преследовал иные цели, чем в своих трагедиях. Но, кроме того, он объясняет нам, каким образом и при каких условиях мог явиться тип, подобный Натану, и рисует не недостижимый идеал, а такой, к которому, по его мнению, может приблизиться каждый разумный человек. Молоденькая энтузиастка Реха уже во многом близка к своему приемному отцу, и характер ее, очевидно, создался под огромным его влиянием.
В разговоре с тамплиером нравственное величие Натана, спокойствие и ясность его души особенно выделяются вследствие контраста с пылкими, но необдуманными речами тамплиера. В этой сцене тамплиер лишь постепенно решается признать в Натане человека: сначала Натан для него, по-видимому, только еврей. Надо, однако, иметь в виду тонкие психологические черты, намеченные здесь Лессингом; не понявший их актер будет очень плохим тамплиером, недогадливый читатель упрекнет Лессинга в том, что он заставляет тамплиера внезапно переменить образ мыслей. На самом деле, с самого начала беседы (действие II, явление 5) уже ясно, что в поведении тамплиера есть много напускного. Он выказывает свое пренебрежение к евреям более, чем имеет его на самом деле. Пренебрежение это уже смягчилось тем, что он неравнодушен к спасенной им девушке, которую ошибочно считает еврейкой. В этом он не желает сознаться даже перед самим собою и говорит грубости, отзывается свысока даже о той, которую почти любит, так что вынуждает Натана воскликнуть: «Величественно! Величественно и отвратительно! Но я понимаю: скромное величие прячется в отвратительную внешность, чтобы избежать поклонения». Эти слова, конечно, еще не действуют. Действие на тамплиера оказывает обстоятельство, на первый взгляд не важное, – слеза, пролитая Натаном на его мантию, где осталось прожженное пятно – доказательство спасения Рехи из пламени. Тамплиер уже растроган, – но все еще старается показать презрение к евреям и говорит, что презирает их за то, что они считают себя избранниками, свою веру – избранной, – убеждение, усвоенное от них (по словам его) и христианством.
Но и последняя твердыня тамплиера – его вольнодумство, распространяющееся и на его собственную веру – взята Натаном, который отвечает весьма просто: «Разве мы – наш народ? Что такое народ? Разве христианин и еврей – сначала христиане и евреи и только потом – люди?» После этого тамплиеру, действительно, остается только протянуть руку Натану, что он и делает со свойственной ему поспешностью.
Полный анализ такой драмы и даже одного такого типа, как Натан Мудрый, потребовал бы сам по себе обширной статьи. Ограничимся поэтому еще немногими замечаниями.
В сценах с султаном Саладином Натан ни разу не изменяет себе, поражая нас не только своею мудростью, но и достоинством. Саладин, остающийся при всех своих отличных качествах настоящим восточным монархом, встречает его словами: «Подойди ближе, еврей! Ближе, еще ближе! Только без всякого страха!» Натан спокойно отвечает: «Страх пусть останется твоему врагу». Саладин призвал его, чтобы услышать ответ на мучащий его вопрос: «Какая вера, чей закон лучше всех?» – и дает ему срок для размышления. Натан, оставшись один, говорит: «Я думал, он хочет денег, а он требует истины, такой чистой и звонкой, как будто истина – монета». Саладин возвращается, и Натан, вместо ответа, рассказывает сказку о трех кольцах. Драгоценное кольцо (т. е. истинная вера) переходило из рода в род, доставаясь, по завещанию первого владельца, всегда любимейшему из сыновей. Наконец, оно перешло отцу, у которого было три сына, равно им любимых. Умирая, отец, чтобы не огорчить ни одного из сыновей, тайно послал к ювелиру, заказав еще два точно таких же кольца. Благословив каждого сына тайно от других кольцом, он умер. По смерти отца каждый сын хочет быть господином в доме и доказывает, что его кольцо истинное. Но все кольца совершенно одинаковы, и доказать, которое из них настоящее, нельзя.