Град Петра
Шрифт:
— Я не о себе, — отозвался Доменико искренне. — Я фортификатор... Смысл этого пояса, простите, ускользает от меня. Золотой пояс, синьор мой, труд Сизифа, который вряд ли даст крупное военное преимущество.
Француз изменился в лице:
— Ах, так... И вы против меня.
Обиделся... Страдал от этого Доменико, но тешить генерал-архитектора не мог. Бесспорным считал — мало что останется от утопического проекта. Разгромит Пётр Алексеевич.
Шли месяцы, прибывали к губернатору послания паря — в них ни слова о генеральном чертеже. Началось лето, Леблон пропадал за городом, исхудавший и желчный. Недоедал и недосыпал на
Вдруг — неожиданность. Длинный, тугой свёрток из Парижа, с царской печатью. Данилыч обомлел. Окованный бастионами Петербург, переплёт каналов, непостижимый шлюз на Неве — увраж Леблона доподлинный. Отпечатано по заказу его российского величества в типографии де Фера.
Пояснений к сему не приложено. Понимай как знаешь... Но ведь не для себя делал де Фер. Царская воля... Каких там резонов набрался в Париже? Нет, всё равно о полном одобрении сия присылка не свидетельствует.
Того же мнения и Доменико. Иногда всё же почва петербургская колеблется под ним. Он не был в Париже, но наслышан и начитан.
«Париж стал кумиром Европы, это и даёт повод французам задирать нос перед всеми прочими нациями. Наш монарх бурно воспламеняется и не всегда отходчив — неудивительно, если Париж вскружил ему голову. В таком состоянии его поступки могут быть непредсказуемы».
Данилычу досадно — смирен Трезини яко агнец. Другой бы пощипал пёрышки у генерал-архитектора. Ишь пыжится, грудь колесом... Пёс с ним! Снять план со стены, убрать подальше. И суждение своё заглушить в себе — царю оно ни к чему.
Людям жить негде — вот за что голова болит. Худо, медленно строится новая слобода на Охте, мужики, переведённые навечно в Петербург, ютятся кое-как, мёрзнут. Губернатор в ответе. Слава отцу небесному — от Петергофа государь избавил, надзирать велит Черкасскому. Однако пусть подтвердит, чтобы гнева потом не было.
Докладывай, губернатор, закончен ли канал вокруг Адмиралтейства, что сделано в госпитале, укрепляется ли Котлин и сколько там готово провиантских складов? Сообщай о здоровье царевен и маленького Петруши — сынка государева, о котором вящее твоё попечение. Трудись во всю силу, трудись и сверх сил, а завистников тем не уймёшь. Не остановишь фискалов: щёлкают костяшками счетов, и растут штрафы с тебя, словно ком снежный, с горы катящийся.
Оттого робеешь и сам себе противен — для каждой мелочи просишь приказа у царя. Дабы гнева его не навлечь. Дабы пуще не навредить себе.
— Наполи... Белла Наполи...
Ефросинья млеет — до чего хорош собой итальянец. Прискакал из Вены вместе с Колем, преважным, ворчливым австрийцем, и приставлен словно камердинером. Росточком не вышел, зато брови — бархат чёрный, зубы — жемчуг на черноте лица. Сверкают зубы, и частит, частит, частит по-своему. Ткнул себя в грудь, шаркнул ножкой:
— Антонио.
Зови запросто барона де Сальви. Алексей занят, жжёт лишние письма, а красавчик захотел пройтись по замку — будто любопытен ему старый, ветхий рыцарский оплот. Не обманет... Идёт Ефросинья, заучивает шёпотом, глупо:
— Антонио, Антонио...
Красавчик всё про Неаполь — голосом и руками. Разводит руками, касаясь её талии, бедра — слегка, а потом смелее:
— Маре, маре...
Тёплое море в Неаполе,
После, смеясь, чистили друг друга платками, мухобойкой, забытой кем-то на подоконнике. За обедом сидели чинно, принцесса подбелила разрумянившиеся щёки. Впрочем, Алексей не заметил бы, поглощённый новостью.
— В Неаполь, Афросьюшка! Спасибо цесарю! Мечтали мы — и вот даруется. Всяк день цветенье, ароматы...
И она рада покинуть Эренберг — холодный, сырой, расшатанный осадами. Жили в замке, как в тюрьме. Торчит на юру пнём гнилым, вокруг каменья, дикие леса по взгорьям. Однако к чему спешка? Антонио и отдохнуть не дал, встав из-за стола.
Дорога вьётся к югу, наперерез каменистым волнам Австрийских Альп, скользкой змейкой под набегами дождя. На перевалах стужа. Алексей был заботлив, кутал Ефросинью, подкладывал любимые её подушки, взятые из дому, — набитые сеном и головками мака, чтобы слаще дремалось. Себя охотно согревал чаркой.
Долина, весенняя пена садов, невиданные пальмы, озеро, вобравшее синеву небес... Италия, начало прелестей, о которых читали вместе. Но барон Сальви велел задёрнуть шторы кареты и сделался строг, неумолим. На ночь останавливались в захудалых селеньях, свернув с большака, в убогих корчмах, кишевших гнусом, через города скакали во весь опор. Обидно! Во Флоренции метнулась под колеса тень знаменитой звонницы — творение Джотто [113] . Припали к оконцу — поздно! В Ассизи, граде святого Франциска, не удалось посетить храм, поклониться святыням, а надо бы: политес папе воздать полезно. В Риме лишь краем глаза уловили храм Святого Петра и руины Колизея, где львы терзали христиан.
113
Джотто (1266 или 1276—1337) — итальянский живописец, родоначальник реализма эпохи Возрождения.
От кого удираем? Барон отвечал Алексею глухо: в стране-де смута, герцоги не ладят меж собой. В городах кровавые столкновения. Но не в Неаполе, нет! Там высокие гости будут в безопасности. Стены замка Святого Эльма самые крепкие в Италии. Принчипе великой России и очаровательная принчипесса будут счастливы в Неаполе, созданном для веселья, для любви.... Всё же иногда, за стаканом граппы, забористой виноградной водки, синьор проговаривался. В Тироле были замечены некие странные личности — возможно, агенты царя.
Афанасьев и не сомневался — ищет царь и, всеконечно, не отступится. Камердинер был вызван из Петербурга ещё осенью в Германию, свежих вестей иметь не мог, а портил настроение, смотрел тучей. Однажды, разбуженный видением, выскочил в исподнем на улицу.
Алексей храбрился:
— Цесарь не выдаст. Экая могучая держава: едем, едем — края нету. Сколь ему народов подвластны! У нас вёрсты-то немеряные, да безлюдны, а здесь густо народу да земля ухожена вся. Родитель на цесаря не полезет. А хорошо бы... Поглядели бы мы, Афросьюшка, как утрётся. Как зубы-то растеряет...