Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
Шрифт:
Француза звали Жерар, он был преподавателем древних языков в Клермон-Ферране. Нацисты убили его перед самым концом войны… У них это называлось «убит при попытке к бегству». Светлый был человек! Когда его уносили, в руке нашли измазанную шахматную фигурку, черную королеву… С тех пор я не садился играть в шахматы… как-то не хватало времени, — извиняющимся тоном заключил Бартош. Отведя глаза от окна, за которым апрельский дождь стучал по крышам, он поймал взгляд Ландовой. Роговые очки некрасиво увеличивали ее серые глаза. Какой-то вопрос, очевидно, вертелся у нее на языке, но так и остался невысказанным. Бартош с удивлением заметил, что у Ландовой красивые, нежные глаза, и сердце его странно сжалось.
— Вы были в концлагере? — спросил Главач.
— Тридцать девять месяцев, двенадцать дней, шесть часов и одиннадцать минут, — с шутливой педантичностью, слегка улыбнувшись, отозвался
Больше он не говорил о концлагере. Вспоминать это не очень приятно.
Брих почти не слушал этих разговоров, мыслями он был где-то далеко. В последнее время он редко улыбался, редко вступал в разговоры, и его общение с новым сотрудником отдела ограничивалось приветствиями, короткими деловыми фразами и репликами: «Спасибо!» — «Пожалуйста!» И все же Брих чувствовал, что напряженность между ним и новым, незваным человеком растет изо дня в день. Бог весть почему! Поднимешь голову и поймаешь молчаливый, внимательный взгляд. «Наблюдает! — думал Брих и хмурился. — Созорничать бы, показать ему язык!» Бриху казалось, что эти проницательные, глубоко посаженные глаза следят за каждым его жестом и выражением лица, что взгляд их лезет под кожу, как заноза, взрезает его, как скальпель, чтобы бесцеремонно проникнуть в нутро. Гляди, гляди, у меня крепкие нервы! И все же в Брихе нарастало унизительное беспокойство, глупая тревога, хоть и не от страха.
Иногда на столе Бартоша звонил телефон: вызывали Бриха, и ему приходилось совершать путь вокруг стола, запинаясь о шнур.
— Привет, уважаемый юрист, говорит Ондра! Все улажено, едем в конце апреля. Звоню тебе, чтобы ты заблаговременно приготовился.
— Не дури! — сдерживая злость, говорил Брих, оглядываясь на безразличного с виду, согнувшегося над бумагами Бартоша. — Я уже сказал тебе: отстань!
С невозмутимым видом он возвращался к своему столу, но на душе у него было тревожно. Раж с каждым днем усиливал натиск. Уговорам не было конца. Но все же Брих чувствовал, что его приятель не надеется на успех. «Не поеду!» Настояния Ража выводили его из равновесия, потому что телефонные разговоры происходили при внешне безразличном Бартоше. За недели, прошедшие с февраля, Брих обменялся с Бартошем всего лишь несколькими незначительными фразами, но он знал, что столкновение, которого он не хотел, неизбежно. Этот неприятный сухощавый человек, притаившись, как хищник, только и ждет случая, чтобы втянуть его, Бриха, в ненужный и волнующий спор. Так нет же, не доставлю ему такого удовольствия!
Но все это было не так-то просто. Брих не собирался обманывать себя, это было бы трусостью. Надо же глядеть на вещи прямо и видеть, что идешь в пустоту… Впервые в жизни Брихом овладело отвращение к работе. Ему казалось, что он связан по рукам и ногам. Он пытался преодолеть это отвращение, упорно сидел дома над учебниками, как червь в землю, вгрызался в пособие по английскому языку, но мысли у него разбегались. К чему учиться? Все равно всему конец, и усердие теперь бесцельно, глупо, мучительно, как вся его нынешняя жизнь. Почва ускользала из-под ног, все становилось бессмысленным.
Брих вставал из-за стола и пускался в утомительные прогулки по вечерней Праге, бродил по улицам, предаваясь мыслям, на которые не находил ответа.
Он думал об Ондре, об Ирене, о Барохе… В памяти вставало красивое, приветливое лицо бывшего экспортного директора, бумажка с его адресом жгла грудь… Распутье? Да, Брих на распутье, но путь, который предложил Барох, немыслим. Быть выброшенным на чужой берег, лететь как перышко по воле ветра в бурном мире? Покинуть страну, где ты родился, народ, на языке которого ты говоришь, город, без которого ты зачахнешь от тоски? Ведь ты иной, чем Ондра и чем Барох. Но в минуты подавленности он задумывался над их доводами, перед его взором развертывались заманчивые картины. Дальние страны! С детства он мечтал увидеть их! Пыхтящий локомотив увозит его в далекие края… Франция, море… Прогулки по кипучим муравейникам городов, знакомство с местами, названия которых звучат, как экзотическая музыка. Начать жизнь снова, по-иному… Но ведь уехать сейчас — значит, быть может, не вернуться сюда никогда!
Опершись локтями о неубранный столик закусочной, Брих поужинал кнедликами с невкусной подливкой. Вокруг него болтали посетители, но он ничего не слышал — он размышлял. За что бороться? За свободу и демократию против насилия? Стало быть, за то, что называли Первой республикой? За идеалы гуманности? А где они существовали в той республике, кроме
Брих не мог не признаться перед самим собой, что пропаганда так называемых реакционеров — это попросту дешевые конфетки в красивой обертке демократической фразеологии. А радио с того берега? Кое в чем они правы, а кое-что врут. Бороться против нынешнего режима? Против Патеры, которого он каждый день встречает на лестнице? Против соседа, что живет рядом? И в конечном счете, может быть, и вправду против социализма, а ведь эти люди хотят его. Сколько он сам еще до февраля спорил о социализме с Ондрой, упрекая товарища в предубежденности, — ведь Ондра частный предприниматель! — и защищал от саркастических выпадов приятеля эту благородную идею, сочетающую в себе величайшую человечность, справедливость и разум. Да, только глупец или преступник может восставать против социализма. Но сейчас Бриху казалось, что он очнулся от розового сна и уперся в какую-то стену. Не так он представлял себе социализм! Террор, диктатура, комитеты действия, рабочая милиция… Страх и ненависть! Месть и сведение счетов. Слыша подчас волнующие новости, Брих стискивал зубы. Изволь слушать их радио, читать их газеты! Все усердствуют наперебой в восхвалении социализма, все на один лад! Трусость людей так и выпирает наружу. Одних увольняют, других, более благонадежных, принимают на их места. Грозит опасность, что возникнет новая каста избранных. Новые карьеристы, ненавидя компартию, рвутся в ее ряды, видя в партбилете пропуск в рай несвободы. Трудбригады, лозунги, митинговщина — все это социализм? Власть рабочих? Нет, он, Брих, не примирится с этим, он не может и не хочет быть таким, как дядюшка Мизина. Лучше жить бессмысленно, чем позорно.
И вместе с тем Брих чувствовал, что не в силах, просто не может поднять руку против всего этого. Ведь они во многом правы, он видел это во всем. Ведь и в самом деле сколько несправедливости было у нас до февраля, спекулянты жирели, как клопы, присваивая плоды чужого труда. Да, это так. И о многом другом, что было в прошлом, не приходится жалеть.
В том-то и беда Бриха: он висит между двух миров, не в силах сказать ни да, ни нет, и терзается сознанием своей ненужности. А ведь так хочется работать, идти вперед, жить по-человечески… так хочется! Что же остается делать? Стоять в стороне, идти путем, который никуда не ведет, и ждать, ждать, ждать? Но чего? Замкнуться в себе? Погрузиться в мир собственного разума и сердца, как бы зыбок и недолговечен ни был этот мир, не покоряться насилию, не служить всему тому, чего он, Брих, не приемлет. Иначе он стал бы противен самому себе.
Весть об отказе Бриха от повышения разнеслась по бухгалтериям. Брих чувствовал это по тому, как на него поглядывали: одни недоуменно, другие с молчаливым восхищением, которое его не радовало. «Человек с характером!» — говорили о нем. Да, не всякий может позволить себе такую роскошь! Брих даже получил анонимное письмо, автор которого в высокопарных выражениях превозносил непримиримость Бриха к диктатуре. Брих, мол, будет вознагражден сторицей… как только нынешний режим потерпит крах. «Кретин! Примитивный, торгашеский, мещанский умишко!» — подумал Брих, яростно разорвал письмо и бросил его в корзину. Не менее яростно он отразил упреки дядюшки Мизины, который напустился на него: «Отказался от собственного счастья, дуралей! Такой случай — редкость!»
Работа в бухгалтерии опротивела Бриху, она теперь казалась ему убийственно скучной; сознание того, что отныне он постоянно будет заниматься ею, нагоняло уныние. Ведь это работа только ради жалованья, из которого пара сотен уходит на скромное пропитание и несколько сотен — в сбережения. Брих с детства привык экономить, экономил и теперь, хоть и не знал для чего. Может быть, на две-три редкие книги, которые букинист припрячет для него под прилавком, стопки их уже высятся у него на столе, Бодлер, Малларме… Брих перечитал Джойса, Хаксли, попытался перечитать Пруста. И снова бросал книги. В них сотни человеческих судеб и мнений, но в них нет ответа на те вопросы, которые не дают ему покоя.
А еще Ирена. После того ночного разговора он больше не видел ее, но понимал, что все осталось недосказанным. Он боролся с желанием повидать ее. Снял однажды телефонную трубку, но рука сама опустилась. Зачем встречаться? Не нужно, больно и безнадежно! Ирена просит то, чего он не может дать ей. Она требует ответа на вопросы, в которых он не разбирается. Усиливать ее растерянность своей растерянностью, ну уж нет! Плохая это была бы услуга такому близкому… такому дорогому человеку. Лучше не думать об этом!