Гражданская Рапсодия. Сломанные души
Шрифт:
– Сейчас завариться. Вы, наверное, не ели давно, Владимир? – он достал из саквояжа яблоко – немного повядшее, со сморщенной жёлтой кожицей, но, несомненно, вкусное. – Вот, обманите голод. Ужинать мы садимся после того, как стемнеет. Придётся потерпеть. А пока только это, ну и чай, стало быть.
Толкачёв принял яблоко, обхватил его ладонями, сжал и поднёс ко рту. Какое же оно чистое, ароматное, как из старой бабушкиной сказки; настоящее кощунство есть такое. Но он надкусил его и от ощущения вкуса еды во рту, позабытого за последние дни, сначала закружилась голова, потом кровь прилила к щекам, и он почувствовал как от тепла и назревающей сытости на глаза наваливается дремота.
Толкачёв привалился спиной к перегородке. Только
Рассматривая тонкий профиль Кати Смородиновой: локон, выпавший из-под беретки, нежную шею, тёплый румянец на молочной щеке, он вдруг почувствовал свою неухоженность – щетина, грязь под ногтями. Руки задрожали. Ему стало неловко, он попытался как-то прикрыться, но если ногти можно спрятать, сжав пальцы в кулаки, то щетину не денешь никуда.
– Давно воюете, Владимир? – спросил Липатников, подавая Толкачёву кружку с чаем.
– Спасибо… – над кружкой поднимался лёгкий ароматный дымок. – С первых дней.
– Стало быть, и Захария Александровича знали?
– Полковник Мейпариани мой первый командир.
– Хороший был человек.
– Почему был? Господин полковник попал в плен, он не погиб.
– Ну да, разумеется, – поспешно согласился Липатников.
Толкачёв поднёс кружку к губам, сделал глоток, по телу разлилось спокойствие, и спать захотелось сильнее. Он дёрнул головой, подался вперёд и снова стал рассматривать попутчиков.
Будилович уткнулся в окно и делал вид, что присыпанные снегом молчаливые пейзажи донских степей выглядят привлекательно. Осин читал книжицу; глаза осторожно двигались по строчкам, иногда замирали, иногда отворачивались задумчиво в сторону – стихи. Барышни переговаривались тихо между собой. Толкачёв расслышал несколько слов: «хлороформ», «бинты» – говорили о медицине. Черешков слушал их и одобрительно кивал. Маша Петровская заговорила громче, Осин покосился на неё, недовольно поморщился, а Катя… Смородинова – где-то он слышал эту фамилию. Где? Или, вернее, от кого?
В памяти всплыл образ молодого офицера: узкое лицо, прямые губы… Кажется, это было на Юго-Западном фронте, в шестнадцатом, после Брусиловского прорыва… Произошла трагедия, кто-то погиб. Но на войне смерти случаются каждый день, и тот случай растворился в небытие на фоне всех прочих случаев, и только сегодня, год спустя, эта девушка, почти девочка, Катя Смородинова, оживила давно забытый образ. Кем приходится ей тот офицер? Братом? Женихом? Или он вообще не имеет к ней отношения?
– Владимир, просыпайтесь, – голос Липатникова казался далёким, но был слишком настойчивым, чтобы от него отмахнуться.
Толкачёв выпрямился – он всё-таки уснул. На столе горела свеча. Вагон покачивался, свеча вздрагивала, по стенам и потолку прыгали тени. Разговоры стихли, и только от начала вагона доносился занудливый храп.
– Поужинайте, Владимир. – Липатников протягивал ему кусок ржаного хлеба, на котором частым рядом лежало тонко нарезанное сало.
Толкачёв сглотнул.
– Я… Вы на мне разоритесь.
– Не страшно. Через день будем в Новочеркасске, а там что-то да поменяется.
Дай-то бог, кивнул Толкачёв, хотя как там сложится на самом деле, да и сложится ли вообще, предугадать было невозможно. Генерал Алексеев набирал армию, но что она собой представляла и существовала ли в действительности – сказать не мог никто. Только слухи и домыслы.
Пока Толкачёв ел, Липатников заговорил о тех слухах и домыслах, которые его самого подвигли отправиться на юг. Выяснилось, что достоверных сведений у него нет, но, как и у многих других, есть надежда. Во всяком случае, ему очень хотелось верить, что новая русская армия действительно создаётся на Донской земле и что казаки, всегда жертвенно стоявшие на защите России, от своих клятв не откажутся. Он повёл длинную историю о становлении казачества, о его беспримерном подвиге, перемежая свой рассказ яркими восклицаниями о судьбе и правде государства. Всё это выглядело чересчур скабрёзно и отдавало порядком надоевшей за последний год революционной патетикой, но Осин жадно вслушивался в его слова, впитывая их в себя глазами. Доктор Черешков кивал, поддакивал, часто невпопад. Будилович молчал. Вначале он вроде бы внимал Липатникову, но потом снова отвернулся к окну. Зато барышни слушали подполковника с интересом не меньшим, чем Кирилл Осин.
Толкачёв доел хлеб, стряхнул в ладонь крошки и резким движением отправил их в рот. Усмехнулся. Все так хотели перемен, так страстно о них мечтали! Кричали о свободе, о равенстве, долой царя. Даже альков пиитов «Приют комедиантов» не избежал новых настроений и требований. И вот перемены явились: ночной переворот, стрельба, пьяные матросы, революционные солдаты, тела убитых в Фонтанке. Паника, ужас, мы не этого хотели! Люди вдруг разом перестали общаться, выходить на улицу, и только длинные очереди в продовольственные магазины протянулись неровными лентами вдоль присыпанных снегом тротуаров. На лицах и в движениях безнадёжность. А потом новый всплеск агрессии. Юнкера на телефонной станции, в Инженерном замке, во Владимирском училище. Снова стрельба, разрывы, куски тел на мостовой. Обезображенные трупы мальчишек и курсовых офицеров, расстрельные списки в газетах. Петербург захлебнулся кровью собственных детей, – и потянулись вереницы беженцев во все стороны России: в Финляндию, в Прибалтику, в Сибирь, на Дон…
В душе по-прежнему оставались сомнения в правильности выбранного пути: может прежде следовало съездить домой и лишь потом… Но слушая Липатникова, Толкачёв вновь начал убеждать себя, что поступил верно: Дон – и никуда иначе. Если кто и способен оказать сопротивление большевизму, то лишь казаки. Вот она настоящая сила. Ей лишь надо помочь, подтолкнуть, направить – и понимание этой силы наравне с сытостью и теплом успокаивало. Черешков широко зевнул, Осин начал клевать носом, а Будилович и вовсе забрался на верхнюю полку. Толкачёв закрыл глаза; за перегородкой говорили об Учредительном собрании, о генерале Алексееве, об атамане Каледине, о том, стоит ли пускать немцев в срединную Россию, дабы посредством их вмешательства изгнать большевиков.
Толкачёв вздохнул. Вася Парфёнов говорил то же самое – Учредительное собрание, долой большевиков, новая русская армия – и уехал в Новочеркасск вслед за генералом Алексеевым создавать ту самую русскую армию. Бывший конный разведчик, полный Георгиевский кавалер, а ныне неизвестно кто, где… Он долго уговаривал Толкачёва ехать с ним, но вмешалась Ларочка, которая красиво и жарко объясняла, как хорошо будет при большевиках, ибо они сделают всё, чтобы народы России жили счастливо. Толкачёв не верил её объяснениям, хоть и делал вид, что соглашается. Но его согласие не помогло их отношениям, и теперь у Лары новый поклонник, новая квартира на Большом проспекте и личное авто. Толкачёв вспомнил последнюю их встречу, случайную и неприятную: Лара на заднем сиденье автомобиля, модная косынка, ярко-красный бант на плече и человек с жёстким лицом сжимает её руку…