Гражданская Рапсодия. Сломанные души
Шрифт:
Поезд простоял, как и предсказывал Липатников, долго. В тендер грузили уголь. Будилович всё-таки принёс кипяток, но закончился он быстро, и в третий раз пошёл Толкачёв. После обеда поехали. Поезд, будто очнувшись от спячки, начал ускорятся. В сумерках проскочили Каменскую. Остановились уже за станцией верстах в трёх, в степи, где не было ни воды, ни угля. Вдоль состава дважды пробегал старший кондуктор, ругался в голос с кем-то из пассажиров, тревожил морозный воздух ударами молотка, и лишь спустя час снова тронулись в путь.
4. Новочеркасск,
За окном мелькали названия станций: Каменоломни, Казачьи лагеря, Персиановка. До Новочеркасска, по словам Черешкова, оставалось вёрст двадцать. Вагон преобразился. Однообразные разговоры о войне, о политике прекратились, все повторяли одно: скоро приедем. По проходу прошёл офицер, улыбнулся барышням. Несколько часов назад это могло вызвать удивление и беспокойство, но сейчас казалось вполне обыденным, как будто всю дорогу от самой Москвы по проходу ходили офицеры и улыбались дамам.
Липатников достал с полки баул и сказал:
– Что ж, стало быть, и нам пора переодеться, – и направился в тамбур.
Следом вышел Будилович. Оба вернулись минут через пятнадцать, Липатников в зимнем походном мундире с интендантскими эмблемами на погонах, Будилович в чёрном доломане с серебряными шнурами и в чёрных чикчирах. Барышни невольно подобрались; в гусарской форме Будилович стал как будто выше и мужественнее. Толкачёв почувствовал неловкость. Ему переодеться было не во что, и не потому что вещи украли на вокзале, а потому что даже в тех вещах формы не было.
Поезд подошёл к Новочеркасску вскоре после полудня. Вокзал выглядел мирно, не было ни красных флагов над крышами, ни гиблых лозунгов на стенах. В череде пассажиров, спешащих к перрону, преобладали пелерины и драповые пальто с отложными воротниками. Зашипели тормоза, станционный кондуктор дважды ударил в колокол. Проводник будничным голосом сообщил, что стоянка продлиться пятнадцать минут.
Падал снег, не крупный и не частый и настолько ленивый, что, казалось, будто не хотел падать вовсе. Толкачёв спустился на перрон, подал руку Маше, затем Кате. Хотел взять Катин чемодан, но его опередил Осин, и посмотрел при этом на штабс-капитана с таким вызовом, словно в этом чемодане заключалась вся его жизнь. Ну и бог с ним. Толкачёв потянулся к чемодану Маши Петровской, но его уже взял доктор Черешков. Такая поспешность вызвала улыбку, пожалуй, первую после Петербурга.
Последним из вагона вышел Липатников.
– Будилович не с нами? – спросил Толкачёв.
– Он до Ростова.
В общем потоке пассажиров они прошли через вокзал и оказались на площади. Справа выстроились в ряд крытые пролётки, за ними чуть левее стояли широкие платформы ломовых извозчиков. Прямо у горизонта над крышами домов рвал крестами серое небо войсковой кафедральный собор. Золото куполов отсвечивало даже сквозь снежную пелену; пассажиры выходили из вокзала, кланялись на купола и крестились.
– Что ж, друзья мои, давайте определимся, – сказал Липатников. – Родственников, стало быть, у нас здесь нет, знакомых, полагаю, тоже. Где искать организацию генерала Алексеева, не знает никто.
– А давайте спросим, – кивнул Черешков.
Возле тумбы с объявлениями стоял невысокий худенький офицер в серой папахе и бекеше, и приплясывал, пытаясь согреться. Потому как снег вокруг был утоптан, можно было судить, что стоит он здесь давно.
Липатников подошёл к офицеру.
– Позвольте узнать…
– Прапорщик де Боде, – представился тот.
Голос звонкий и приятный. Едва услышав его, Толкачёв с уверенностью был готов сказать «прапорщица», но такого звания в русской армии не существовало, и он промолчал. Липатников молчать не стал. Он прищурился лукаво и спросил:
– Вы же девушка, так?
Это действительно была девушка – лет двадцати, большие серые глаза, раскрасневшиеся на морозце щёки. Военная форма ей определённо шла, однако Толкачёву это всё равно казалось несуразным. Он всегда был принципиально против женского присутствия в армии. Батальон смерти Бочкарёвой, с которым он однажды пересёкся, вызывал у него раздражение. Максимум, на что он соглашался, белый платок сестры милосердия.
– Прапорщик де Боде! – уже чеканным голосом повторила девушка, и стало ясно, что любые сомнения относительно её положения будут как минимум неуместны.
– София! – воскликнула вдруг Катя. – Господи, София! Это ты!
Катя шагнула к прапорщику, схватила её за руки. Та вспыхнула и разве что не завизжала от радости. Толкачёв отвернулся, дабы не видеть это падение достоинства: вот тебе и офицер.
– Машенька, скорее сюда! – захлёбываясь словами, позвала Катя. – Это же наша Сонечка!
Подбежала Маша и уже втроём они защебетали на всю улицу о своём девичьем, вспоминая далёкий Петербург, общих знакомых, выспрашивая о планах и обо всём прочем, что считалось ими невероятно важным и без чего совершенно невозможно было жить дальше. Липатников, глядя на девушек, откровенно наслаждался этим живым проявлением чувств, и вздыхал, словно вспоминал уже что-то своё изрядно забытое и за давностью времени не такое важное. Черешков и Осин стояли в стороне, топтались и безропотно ждали, когда девичье щебетание, наконец, завершится. Толкачёву всё происходящее казалось ужасно нелепым, но он тоже смиренно ждал и смотрел по сторонам.
Новочеркасск заметно отличался от затянутых революционным мороком Москвы и Петербурга. Не было красных патрулей, злобных взглядов. Люди шли по тротуарам, никуда не торопились, не оглядывались со страхом на солдатские шинели. Солдат было немного; несколько человек сбились в кучу у трактира на противоположной стороне площади да одиночки мешались с прохожими на тротуаре. Один солдатик подошёл к Толкачёву, спросил закурить. Толкачёв отрицательно покачал головой, солдатик ухмыльнулся и пошёл дальше.