Гром и Молния
Шрифт:
Но едва начинали рваться свои снаряды, Федосеев мгновенно забывал, как только что обвинял пушкарей во всех смертных грехах.
Артиллерийские разведчики всегда вдали от своей батареи. И чем солиднее пушки, тем дальше от них наблюдатели. Истоки точности берут начало далеко-далеко, где-нибудь на колокольне разбитой церкви, на чердаке дома, на рослой сосне или в такой вот воронке, где сидит дальнозоркий и не по летам терпеливый, приглядистый лейтенант Воейков. «Вот бы стать таким, как лейтенант! — замечтался Федосеев. — Может, и меня когда-нибудь война произведет в лейтенанты.
Впереди за линией окопов установилась непрочная фронтовая тишина. Припустил снежок, из воронки не видать уже и третьего телеграфного столба, шагающего вдоль шоссе. Вскоре перед глазами возник такой умиротворенный пейзаж, будто их заснеженная яма передвинулась куда-то в безопасный, покойный тыл. И лейтенант догадался, откуда пришло обманчивое ощущение, — от первобытной чистоты снега. Он присыпал все черные круги, проплешины на месте разрывов, всю пороховую копоть, сделал невидимым задымленный передний край, забелил облако дыма справа, над станцией Лобня.
Стереотруба ослепла, лейтенант закрыл свой планшет: вычислять, наблюдать нечего. Можно вдоволь помолчать и наговориться.
Между прочим, одногодки, одной осенью в школу пошли. А Федосеев-то думал, что он моложе лейтенанта года на четыре. Он стал относиться к лейтенанту еще уважительнее — столько успел человек в свои годы! — но и с большей внутренней свободой: как-никак сверстники.
— Во-о-от там, на обочине шоссе, прячется в сугробе столб «26», — показал лейтенант. — Красная Поляна, Звенигород, Алабино, Истра, Голицыно, Яхрома… Ты понимаешь, что за перечень?
Федосеев недоуменно пожал плечами:
— Населенные пункты…
— Да, там москвичи снимали дачи. Это же исконные дачные места!..
Но откуда Федосеев может знать про подмосковные дачи, если он никогда не видел Москвы? И он не один такой на батарее.
«Как же это? — встревожился лейтенант. — Защитники, а Москвы не видели. Может, так и умрут за нее, не дождавшись увольнительной в город? А хорошо бы всем ребятам с батареи показать Москву. Надо будет доложить про свою затею замполиту…» Лейтенант укорял себя в неумном мальчишестве, но мысленно уже шагал по Москве, уже что-то объяснял своему соседу по воронке и другим артиллеристам, а те смотрели во все глаза на Красную площадь, на Кремль, на переулки Арбата.
Лейтенант с увлечением рассказывал про Царь-пушку и «место Лобное, для голов ужасно неудобное», про парашютные вышки и про «лестницы-чудесницы» в метро, про вращающуюся сцену во МХАТе и «чертово колесо» в Центральном парке. А подробнее и охотнее всего — про тихие зеленые переулки Арбата, по которым еще мальчишкой бегал в школу. Он знал на Арбате все проходные дворы, все лазы в заборах; в тех захолустных переулках живет-доживает и никак не умирает московская старина.
Тут Федосеев осмелился перебить лейтенанта и вслух вспомнил, с каким трудом он, бывало, пробирался в школу через лес. А когда тропу заметало снегом по пояс, приходилось пропускать занятия.
— Небось хочется съездить домой, в Москву? — Федосеев показал рукой куда-то себе за спину, где в четырех километрах южнее сидел на контрольном пункте Шарафутдинов.
— А мне даже по телефону поговорить в Москве не с кем, — отмахнулся лейтенант невесело. — Кто на фронте, кто в глубоком тылу. Единственный знакомый голос во всем городе — диктор, который по телефону сообщает точное время. Но разве с ним можно поговорить по душам?
— А вот у меня разговор по душам, — неожиданно сказал Федосеев. — На передовую временно меня прислали. Хочу попроситься насовсем. Линейным надсмотрщиком сюда на НП…
— Понимаешь, куда просишься?
— Дед говорил: не повезет, так дома и лежа споткнешься.
— Лишь бы не споткнуться о собственный могильный холмик. Ты уже хлебнул сегодня. Сквозь огонь шагал, ползал…
— А все-таки… Чтобы не только своего орудийного пороха понюхать, но и чужого.
— Такого аромата здесь хватает, — рассмеялся лейтенант и вновь принялся за какие-то вычисления, держа карандаш в окоченевших руках и не закрывая планшета.
Что он так долго вычисляет, когда стереотруба закрыта чехлом?
А лейтенант спросил весьма несмело:
— Хочешь, стихи почитаю?
— Хочу, товарищ лейтенант.
Лейтенант собрался было достать тетрадку, лежащую в планшете, но передумал — снег все не унимался — и принялся читать на память:
Я ложку, потеряв свою, У друга одолжил. Начался бой, и в том бою Мой друг смертельно ранен был. Его суровый гордый рот Еще дымился алой кровью, И я один ушел вперед, От ярости нахмурив брови…Чтение пришлось прервать — метрах в шестидесяти, прямо на дороге, разорвался тяжелый немецкий снаряд, а разлет осколков, как известно, тем больше, чем сильнее промерзла земля и чем тоньше снежный покров.
Оба нырнули на дно воронки, где лежали стереотруба и ящичек с телефоном. К счастью, провод нигде не перебило. «Лебедь» сразу подал признаки жизни, ответив «Оленю», то есть Федосееву.
Потом Федосеев удивился вслух: лейтенант так ловко производит вычисления, неужели цифирь не мешает ему сочинять стихи?
А лейтенант очень охотно поддержал разговор и поделился с телефонистом давними своими сомнениями о выборе профессии. Никак не мог он весной позапрошлого года решить, куда пойти учиться — на математический факультет или в литературный институт.
— Слава богу, военкомат за меня решил, — рассмеялся лейтенант. — Угодил я в артиллерийское училище, в Подольск.
Он проворно вылез из воронки, чтобы показать дорогу на полковой медпункт двум раненым из бригады морской пехоты; на одном были бушлат и ушанка, на другом — шинель и бескозырка. Матросы ковыляли по шоссе, опираясь на свои карабины, как на посохи, а ранены были один в левую, другой в правую ногу. Они сообщили, что идут от железнодорожного переезда, от Лобни. Над станцией стоит дымная туча, хотя ее и не видно отсюда за снегом; это матросы подожгли бутылками два танка…