Грозовая степь
Шрифт:
— Я бы его целым вытащил, — говорит Степка. — А ты дверки-то захлопнул. Испортил фокус.
Федька лезет на Степку с кулаками, тот увертывается. Потом они сопят, стараясь свалить друг дружку, но никто не пересиливает.
— Погоди, еще закукарекаешь у меня, — обещает Федька, отдуваясь.
Мы знаем, чем он грозит. Гипнозом. Федька хочет стать гипнотизером. Для этого, утверждает он, надо не мигая просмотреть час в одну точку. Глаза от этого станут пронзительные, и все подчиняться будут. Придешь, к примеру, в сельпо, глянешь на продавца и про себя скажешь: «Дай килограмм
Мы все усердно упражняемся в гипнозе. Но через две-три минуты глаза начинают слезиться — и сморгнешь. А сморгнул — всё. Начинай сначала. Час не моргать надо.
Федька говорит: «Упертый я человек, сделаюсь гипнозом». Мне и Степке он говорит, что все равно ничего у нас не выйдет. Для гипноза надо иметь черные глаза. А у Степки глаза голубые, у меня — серые, и только у Федьки — черные. И вообще Федька черный, как грач, а Степка — белобрысый, а я — какой-то средний, ни черный, ни белый.
— Заставлю без штанов в крапиве сидеть! — грозит Федька.
Но Степка уже занят другим. Он ободрал с прутика кору и воткнул его в муравьиную кучу. Прутик враз покрылся муравьями. Степка стряхнул их и с наслаждением стал слизывать с прутика капельки муравьиного сока. Мы тоже следуем его примеру и лакомимся кисленьким соком.
— А ударила бы сейчас золотая молния, — говорит Федька, — и мы бы нашли ее. Вот было бы здорово!
Да, хорошо бы такую молнию найти. Мы бы сразу мастерами на все руки стали, аэроплан бы сделали и летали бы на нем, а зареченские лопнули бы от зависти. А еще бы… еще бы что? Еще бы рогатки сделали, которые без промаха бьют — только камушек вложи и натяни, а там он сам полетит куда надо. Еще мост новый через Ключарку построили бы, как отец мечтает, и тракторов бы в колхоз наделали, и всех бы кулаков — под ноготь.
— Где это Воронок скрывается? — спрашивает Степка, глядя в глубь березовой рощицы.
Мысль о Воронке давно волнует каждого из нас, но мы не признаемся друг дружке. Степка первым высказывает общее опасение. Федька даже бледнеет при упоминании этого имени, и глаза его испуганно округляются.
Где-то здесь, в степи, а вернее — вон в тех веселых островках леса скрывается со своей бандой Воронок. А ну как вынырнут из того вон овражка немытые бородатые бандюги и скажут: «Ага, попались! Вы за Советскую власть? Вяжи их!»
Нам не по себе от этой мысли, и горы уже кажутся не такими заманчивыми. Молчим, поглядываем по сторонам: не появятся ли верховые. Бандиты, конечно, на конях, с обрезами.
Первым сдается Федька.
— Я дальше не пойду, нога расхворалась.
Он морщит лицо и хватается за ногу, которая давным-давно зажила. Мы со Степкой переглядываемся, выжидаем, кто что скажет. Наконец Степка недовольно ворчит:
— Вечно с тобой так. Что-нибудь да стрясется.
Теперь уж и мне можно сделать вид, что уступаю.
Путешествие наше кончается тем, что нежданно-негаданно подъезжает к нам мой отец в плетеном пестерьке, заложенном Гнедком, молодым ленивым жеребчиком. Отец натягивает волосяные вожжи, с веселым прищуром оглядывает нас из-под широких ежистых бровей.
— Садитесь, мигом домчу. Конь — зверь, поменять бы где.
Мы лезем в пестерек.
— Куда ходили?
— В горы хотели, дядя Пантелей, — разбалтывается Федька. — Да забоялись. Воронка забоялись.
Отец хмурится.
— Без толку не шляйтесь по степи… Но! Но-о! — причмокивает на Гнедка.
Тот даже и ухом не ведет. Косит глазом хитро, высматривает, где кнут. Отец показывает, Гнедко мотает головой: ага, мол, вижу, и берет с места валкой рысцой.
— До гор я вас довезу, дайте вот только с коллективизацией управиться. Пионерский лагерь там откроем. Есть такая думка в райкоме… Но! Но-о! — прикрикивает на Гнедка, который под шумок уже пошел шагом.
Отец мотает махорчатым плетеным кнутом, Гнедко спотыкается.
— Заспотыкался, волчья сыть! Никудышный жеребчик. Обменять надо… Да-а, есть думка в райкоме: сделать для крестьянских ребятишек пионерский лагерь в самом красивом месте. В Белокурихе.
Отец смотрит на нас, что-то прикидывает.
— Не надоедает без толку болтаться? Делом бы занялись. Кругом такое, а вы в сторонке. Не к лицу пионерам это. Надо с вашей учительницей потолковать, к делу вас пристроить.
Он довозит нас до увала. Здесь мы слезаем.
Возвращаясь из разбойничьих набегов на степь, мы всегда отдыхаем на увале. Привольно здесь, ясно небо. Набегавшись вдосталь, лежим на зеленой бархатной мураве и бездумно глядим на мир, на степь, ровную-ровную, как туго натянутый цветастый полушалок, какие носят девки в нашем селе. По этому степному полушалку кое-где складки мелколесья и березовых колков, куда весной бегаем мы пить кисло-сладкий березовый сок. На горизонте вздыбилась голубая гряда Алтайских гор. Если прищуриться, то расплываются они водяными радужными кругами.
Внизу — село. Перед селом — речка. Тихая, светлая Ключарка.
Течет себе вилюшками по степи, поблескивает на солнце. По речке и село окрестили. Ключаркино — наше село.
У самой околицы — мост, неподалеку от него, на взлобке увала, — камень. Говорят, что Чингисхан поставил, перед тем как на Русь двинуться. И сидел тут будто и гадал: останется голова на плечах иль нет?
На этом камне теперь сидит огромный беркут, хищно щелкает железным клювом и гортанно клекочет. На нас он не обращает внимания, смотрит куда-то вдаль холодными глазами, и в клекоте его что-то тоскливое и древнее.
Стар беркут. Сидит нахохлившись, похожий на копешку почерневшего от дождей сена. О чем думает он? Может, тоскует, что не под силу уже подняться в поднебесье, и зоркими глазами увидеть в степи зайца, и упасть камнем из-под облаков, и вкогтиться в бедного косого. Наверное, скоро он из последних сил поднимется к самому солнцу и, сложив крылья, упадет на землю и разобьется. Так умирают орлы.
Мы с почтением и страхом смотрим на птицу.
Выше камня, на сугреве, стоит дощатый памятник со звездой, вырезанной из консервной банки. Могильный холмик осел и густо порос сорной травой. На могилках почему-то всегда полынь растет, сурепка, лебеда.