Гуд бай, Арктика!..
Шрифт:
Мне так хотелось их поддержать и ободрить. Когда Дебора Уорнер слабым голосом поведала мне о своей мечте поставить в России оперу «Евгений Онегин», я до того пронзительно сосвистела ей арию Ленского — она ахнула [8] .
Я благодушно собрала у всех посуду и с полными руками вниз по лавке поехала в распахнутую дверь кухни. Когда я приближалась к цели, другой конец тяжелой деревянной скамейки внезапно вздыбился до потолка и грохнулся обратно, лишь только я соскочила с нее, как ошпаренная. Не прояви я абсолютно мне несвойственную прыть, она перевернулась бы
8
Однажды писатель Эфраим Севела сделал мне комплимент:
— У вас, Марина, — он сказал, — два передних заячьих зуба, как у всех красивых англичанок.
А поскольку великолепная Дебора Уорнер, кроме недюжинного ума и таланта, обладала царственной статью и могучей красотой, я хотела понять — искренен был Эфраим или он это высосал из пальца? Слушая о ближайших планах Деборы посетить Дом Чайковского в Клину, я в прямом и переносном смысле смотрела ей в рот. Но, к моему разочарованию, никаких заячьих зубов у Деборы не обнаружила.
На что Соня ласково сказала:
— Спасибо, Марина, мы сами все принесем и унесем. Не беспокойся…
Тут должен бы зазвучать псалом: «Как хорошо и как приятно жить братьям вместе!»
Накренившись, неслись мы куда-то вдаль, натянутые снасти звенели, а две высокие мачты выгибались, словно тростинки под ветром. Чтобы в такой обстановке суметь взять рифы на гроте, требовались нечеловеческие усилия. Команда барахталась в путанице такелажа, раскачивалась между небом и палубой на этих качелях, то увеличивая, то уменьшая площадь парусов, от всего усердия старались, пот в башмаки бежал (дух Шергина зову я постоянно себе на помощь, и он незримо витает надо мной).
Те, кто был еще на ногах, взобрались на корму и полегли, как моржи, наблюдая кровавый закат. Шквальными ветрами относило нас в открытый океан.
— Теперь-то я понимаю, — философствовал Леня, после заключительной вечерней молитвы укладываясь на нижнюю полку в нашей келье (на верхнюю я его больше не пускала, как более ценного члена общества), — что обыкновенная качка морская — это вполне нормальное явление. Вообще, я тебе так скажу: если все ровно, только раскачивает в разные стороны, то — ничего из ряда вон выходящего. Но крен — это слишком. Крен очень уж достает. Просто… хрен, а не крен!!!
Спать пришлось по-звериному чутко, упершись ногами и руками в бортики кроватей, чтоб не загреметь вниз, так нас наклонило. Чуть расслабился — неотвратимо сползаешь на пол. Держи, Спас, держи, Микола, а вы, маленькие божки, поддерживай! Ни страховых ремней, ни скобок на стене, увесистые деревянные борта у наших коек всего-то сантиметра на три возвышались над матрасом. Короче, мы не поняли, как надо закрепляться. Оставалось ждать и надеяться, что после полуночи, отмахав под парусами сто шестьдесят миль, Саймон доберется-таки до Гольфстрима. Хэлло, Саймон, окликнет его Гольфстрим, давно не виделись, а ты ничуть не изменился!
Зато про тебя этого не скажешь, ответит Саймон, в чем дело, дружище? И, окруженный помощниками и сочувствующими, во тьме под проливным дождем, пока Тед выключит мотор, а Ренске и Афка ослабят паруса, а то их изорвет в клочья, примется забрасывать фал с приборами для измерения температуры, солености и скорости подводных течений. Да Кевин зачерпнет пару кухонных ведер с поверхности Гольфстрима по просьбе доктора биологии Иглесиас-Родригес — определить, насколько там увеличился С02.
Ревела буря, гром гремел, во мраке молнии блистали.
Все это священнодействие заняло не более пятнадцати минут. После чего «Ноордерлихт» повернул на 180 градусов, перевалился с левого на правый борт и с чувством выполненного долга двинулся обратно.
О том, что дело сделано, я поняла, когда откатилась в угол и улеглась на стену, — это было в тысячу раз более комфортабельно и менее опасно, тем более для пассажира на верхней полке.
Вещи, которые чуть не сутки покоились на двери, угрожающе поползли на Леню — чемоданы, куртки, сумки, фотоаппараты. Зато в каютах на противоположной стороне, наоборот, все выехало из-под кроватей и легло на дверь.
— Вплоть до пения петухов, — жаловался Миша, — я держался неизвестно за что. Проснешься, вцепишься покрепче — и дальше!
— А мне на голову посыпались Маринины камни из умывальника, — возмущался Леня.
Ночь напролет что-то шипело, гремело… То слышался плач снастей, то чьи-то голоса отчаянные, скрипение и треск в остове корабля!..
— Такое впечатление, что корабль живой, как на ките плывешь — дышащее существо, — бормотал Тишков.
И правда, каждый болтик в корпусе ожил в ту штормовую ночь, судно вздрагивало и трепетало, а ты лежишь и беспомощно глядишь, как все медленно валится, прислушиваешься к вою ветра, к ударам волн, звону посуды у мойки и не можешь найти ни носки — ничего. Давно отключилось отопление, сам собой погас свет, помпы засорились, из кранов потекла ржавая вода.
Физически ощущая под собой вздымавшиеся валы, баллов пять или шесть, я вдруг почувствовала, что мое тело, вконец одуревшее от качки, — элементарная частица, в которой таинственным образом отражается целое. Плюс — у меня есть вселенское тело, которое я по неведению называю «миром». Что оба мои тела полны загадок и чудес, как анатомия, так и астрономия, описывает меня, и что отныне — если мы вернемся домой — я буду заботиться о всей вселенной, я буду нежно любить каждое живое существо, всем изъявлять безумную радость, сами мои действия будут приносить добро, каждое движение будет благословением…
Поэтому с утра, когда Леня отказался не только выйти к завтраку, но даже открывать глаза, и лежал, утративший интерес к жизни, я по-пластунски влезла на второй этаж, насовала в карманы яблоки с бананами, положила в чашку пакетик чая и налила кипяток.
В исхлестанный дождями иллюминатор мне было видно Теда — он замер на палубе, словно высеченный из гранита, спиной ко мне, лицом к бушующему океану. С другой стороны — такой же одинокий и бессменный часовой — застыл Дэвид Баклэнд. Безмолвие того и другого можно было уподобить вечному молчанию бездонных пучин.
Другие мореплаватели держались поближе друг к другу, как споровые — лишайники или шляпочные грибы, чтобы не одному выжить, а сплотившись. Нечесаные, взъерошенные, сидели они за столом, никто не шутил, не смеялся, аристократы духа с трехдневной щетиной задумчиво хлебали овсянку. Один Ник Дрейк был по-прежнему гладко выбрит — белый, как полотно, в шелковом шарфе, прямо и неподвижно сидел он, устремив взор на кончик носа, видимо, поражаясь, насколько созвучны огромность мира и глубина мира внутреннего.