Гул
Шрифт:
Шинельные швы плотно обложила белесая вошь, от которой тело нудело, как от мелкой назойливой работки. Крепкими желто-черными ногтями Жеводанов почесал кожу. От ночевок на земле она задубела. Не эпителий, а гофрированная бумага, которой в конце германской перематывали бойцы рваные раны. Ногти у Жеводанова удлинились. Под них забилась еловая грязь, а если поднести солдатские коготки к свету, внутри черноты загорался розовый огонек, будто капля крови упала в чернозем.
«Пора бы подстричься, — решил Жеводанов. — Зарос, крестьянином стал. Поди, и погоны больше не отличат от человека: грязь звездочки закрыла. Отколупать, что ли? До чего же скучна война без смерти. Грязь, нищета, голод... Через год то же самое, может быть, слякоть добавится или злой холод. Для этого войны и не надо. Можно и городовым побыть, вот как тогда на улочке — там и смерти больше
Жеводанов нехотя моргнул. В глазах из горизонтали в вертикаль повернулся зеленый зрачок. Мужчина поскреб спину и снова посмотрел на ладонь. На ней лежала черная жесткая щетинка. Каждое утро надирал Жеводанов с загривка целый пук колкой щетины. «Ничего, — подумалось офицеру, — зимой от подшерстка теплее будет. Можно в снегу спать, если силища раньше не явится. Как ей не явиться?! Даже Елисей Силыч обещал. Он в этих делах понимает. Хоть живет коровой, но понимает. Интересно, когда ангелочки будут его на небо тащить, у них пуп не развяжется? Тяжело Елисеюшкина гордыня весит: никто-де, кроме истинно православных, не спасется. Так, получается, тех, кто крестится иначе или неправильной рукой ест, — тех в ад? По мере, а не по вере? Чушь же! Вот как Хлытинушка говорит? Справедливо ведь указал. Нет, этого не приемлю. Верю, что каждый может заслужить... что — не знаю. Такое вот... чтобы заросшие раны разом раскрылись... чтобы жизнь свернулась в бумажный лист и самолетиком — на новые небеса. Чудо? Да хоть горшком назови. Мне — силища больше нравится. Чудо бывает, когда ребенок в речке не утонул или потерянный кошелек вдруг нашелся. Тьфу! А вот силища... Силищей успешные роды не назовешь. Я к ней давно приготовился, знаю, что в ответ крикнуть. Пусть только спросит, только намекнет! Я сразу раскрою, зачем жил и ходил по земле Виктор Игоревич Жеводанов!»
Офицер посмотрел на Костеньку Хлытина. Тот был такой юный, такой смешной — мыкался, шлепал правой ножкой, грязь к нему почти не приставала, а та, что ложилась на гимнастерку, оттиралась маленьким пальцем, старательно, как в гимназии выскребают из тетрадки помарочку. Идет — думает. О чем думает? О глупых эсеровских делах думает. О крестьянах, Учредилке, о Любе или Даше, которым посвящал слишком смелые стихи про пчелу и орхидею... Надо подойти цапнуть его! Щелкнуть зубами над ухом! Зубы железные, вставленные по немецкому рецепту. Доктор даже немного позавидовал, мол, сможете теперь, Жеводанов, на четырех лапах бегать по улицам и как следует ругаться на омнибусы. Не нравится — клац! Нравится — клац! Хорошо! Клац-клац! Житуха! Шел Жеводанов по тротуарным делам и щелкал зубьями каждому встречному. Любил офицер нагрянуть в компанию, обсуждающую, скажем, перспективы Луцкого прорыва. Один мужичок за столиком кружку двигает — это Брусилов, другой газету складывает — это Австро-Венгрия, третий умные советы дает, как это дело правильно расположить, чтобы кайзер с повинной в Петроград приехал. Жеводанов за углом притаился, окопным задом виляет и в самый разгар словесной баталии — раз! — подскакивает к столику, первому стратегу в морду — клац зубами, второму — клац и третьему, пусть тот уже догадался о своей судьбе, тоже — клац! По ходу дела кружечка на газетку и пролилась — затопила-таки русская армия Галицию. Под испуганное возмущение Жеводанов вытягивался во фрунт, корректнейше отрекомендовывался: «Честь имею!» — и уходил клацать зубами в другое место.
Ныне грустил Жеводанов: не находилось протезу достойного применения. Щелкал над старовером — тот даже от молитвы не отвернул. Щелкнул на белку — та убежала. Щелкал в ночном карауле — так тьма щелкнула в ответ, перестал выкаблучиваться Жеводанов. Оставался Костя Хлытин. Хорошенький мальчик. Теплый. Миленький, пушистенький. Ай какой мальчик! Облизнуть бы его, как косточку, да прикопать, погрызенного, под сосенкой. Пусть корешки-червячки сердце выпьют. Жеводанов подкрался к палевому ушку, где билась несмелая мальчишеская жилка. Страстно захотелось обсосать нежные хрящики — офицер кое-как удержался.
Клац!
— Не поделишься ли со мной тельцем?
— Оставьте ваши глупости!
Жеводанов с удовольствием гоготнул.
— Глупость, мальчишоночка, это ваши уставы. Лозунги и литературка партийная. Да-с. Неосуществимо. Окажись вы с товарищами по партии на необитаемом острове, то первым делом выстроите не уборную с жилым домом, а тюрьму. И выберете из анархистов главного тюремщика. И правильно сделаете! Потому что если не выберете, то все у вас мгновенно развалится.
— Виктор Игоревич, вы бредите. При чем тут анархисты? Они не имеют к нашей партии ни малейшего отношения! Мы социалисты-революционеры.
— Да? А то я поутру, когда гадил, думал, что вы и есть анархисты. Простите. Оказывается, социалисты. Запомню!
— «Вы»? — усмехнулся Костя. — Тогда уж — мы. Мы, товарищ, состоим в революционной народной армии Антонова! Мы под красными флагами ходили! Сам Антонов из боевых эсеров, а командование придерживается идей правого крыла партии...
— Где? Какой Антонов? Не вижу! Здесь только мы с тобой да Елисей Силыч. И красного флажка не вижу. С собой носишь? А? Хочешь, еще над ухом клацну?
Жеводанов в шутку толкнул парня. На землю упало не только тело, но и уязвленная гордость. Вояка третировал социалистика отнюдь не из-за его убеждений. Какая разница, социалист ты или монархист, когда люди испокон веков голосуют за хлеб? Видел по ночам Жеводанов, что жизнь Кости Хлытина покоилась не на тоске о шести десятинах земли, а на ревности и гордыне. То женщину во сне поминал, то образованного себя ставил в пример. Хотел Костя прошедшей мимо него славы. А то он вроде как по возрасту почти взрослый, а похвастаться нечем. На войне не был, книжку не написал, в революции не участвовал. Через пяток лет, когда юность окончательно сойдет, нельзя будет в приличном столичном обществе показаться. Начнут расспрашивать, интересоваться, как и откуда, а что он им ответит? Уже не получится сослаться на возраст, и какой-нибудь педант, поправляя на носу очки, растерянно бросит в зал: «Знакомьтесь... Костенька». Дамы снисходительно улыбнутся, а человек за роялем нажмет на клавиши сильнее, чем нужно. Все посмотрят на Костю и рассмеются.
Вот Хлытин и наработал опыт. Не за идею страдал, а жизнь мечтал украсить. Чтобы к той женщине, о которой ночами шептал, приблизиться. Жеводанов мелочных людей не любил. Женщин тоже не любил. Что женщины? Все они, красивые и некрасивые, замужние и колдовские, одинаково засохнут и умрут. А вот довлеющая сила никуда не денется.
Костя поднялся с земли и процедил сквозь прозрачные зубки:
— Вы, Жеводанов, пакость.
— Что... что ты, мальчишоночка, говоришь?
— Во-первых, прекратите меня так называть!
— Ну не-е-е! — клацнул Жеводанов зубами.
— Во-вторых, потрудитесь не распускать руки.
Жеводанов смущенно посмотрел на большие грязные руки, от которых разило псиной, и послушно убрал их в стороны. Хлытин с чувством собственного превосходства смотрел на Жеводанова. Пусть тот сильнее и многое повидал, но ничего не знает солдафон ни про Максимилиана Волошина, ни про Мережковского, ни про скифство Иванова-Разумника, которое обязательно закружит, взбодрит весь мир. А особенно не знает офицер того, что Разумник не просто Иванов, а неожиданный Иванов. Что толку от человека, пусть трижды героя, если он думать не умеет? Какую пользу извлечет его ум? Что нового он скажет миру? Это ведь, считай, и не было подвига, если, когда просят рассказать о нем, герой отвечает: «Ну... э-э-э... вот что вам скажу... Да-с. Порядок должен быть». Костя был уверен, что жить надо не по совести, а по искусству. Иначе тут же забудут. Вон жили в веках бесчисленные миллионы, так где они? Из мертвой топи потомки выловили десяток-другой человек, а остальные? Остальных точно и не существовало. Потому что по природе своей это были типичные Жеводановы, смеющиеся над поэзией.
— В-третьих, — голос Хлытина задрожал, — мне надоело слушать про вашу тягу к Танатосу. Если вы так хотите расстаться с жизнью, то почему медлите? Что, мало смерти кругом?
— Мало, — сверкнули глаза Жеводанова. — Оч-чень мало.
— Мало?!
— Запомни, мальчишоночка, — напутствовал офицер, — ничего нет прекраснее смерти. Любят многажды, как и убивают. Родить можно три, шесть или вот как здесь — по десять раз. Все чувства берутся из любого повода и для любого дела. Даже кошечки салонной фифы — и те между собой дружат. Но вот смерть... свою смерть можно испытать только единожды. Она не дана в ощущениях. Вот ты, книгочей, знаешь ли, каково это — умирать? Кто из твоих писателей об этом знает? А никто! О своей смерти не напишешь, а о чужой — всегда неправда.