Гуманизм и терроризм в русском революционном движении
Шрифт:
В историческом ракурсе тему самозванства мы встречаем в «Борисе Годунове» и «Капитанской дочке» Пушкина. В этом романе мистификация Пугачева, провозгласившего себя императором Петром III, непосредственно связана с крестьянским мифом о царе-освободителе25 . У Достоевского «мошенничество» становится исторически-универсальным и этико-философским: Раскольников представляет себя Наполеоном. В революции, призванной установить новую власть, проблема «мошенничества» и «узурпации» еще более трудноразрешима: как отличить «законное» политическое представительство от его противоположности? В «Бесах» Достоевский изобразил дьявольски изощренную форму самозванства. Но в некоторых из них, кроме бесовства, присутствует фарсовая механистичность, напоминающая Хлестакова.
Обычно говорят, что Бакунин был очарован Нечаевым. И это верно. Но нечаевское очарование не было всепокоряющим и дало осечку в случае с Герценом, например26 . С другой стороны, Бакунин действительно легко увлекался27 , но объяснить одной лишь слабостью его тесные отношения с Нечаевым невозможно. Упоминаются также обстоятельства их встречи: уже немолодой, находящийся долгое время вдали от родины, отец анархизма, не мог устоять перед мощным напором молодой революционной, окруженной легендами энергии из России. Но мог ли великий Бакунин, проводивший в жизнь собственную революционную программу, титанически противопоставившую его Марксу, лишь пассивно приспосабливаться к этому незнакомцу? И, с другой стороны, разве
Следующая проблема – причина разрыва, происшедшего между Бакуниным и Нечаевым после их краткого, но интенсивного содружества. Проблема эта, стоившая историкам многочисленных усилий, не может быть решена отдельно от той, что касается истинных причин их союза. Однако союз Нечаева и Бакунина не может быть освещен только изнутри, но лишь в свете сложной революционной обстановки в России тех десятилетий. Вот почему даже недавно обнаруженные архивные документы28 , при всей их ценности, не могут побудить нас воскликнуть «Эврика!», а предоставляют лишь новый материал для критического осмысления вдобавок к тому, что уже давно известен.
Нечаев усвоил бакунинский дух раньше, чем Бакунин усвоил нечаевский, и их сотрудничество длилось до тех пор, пока два этих духа дополняли друг друга, и Нечаев уважал правила игры. Ему нужны были организационная поддержка Бакунина и Герцена (и Огарева, ввиду враждебности, а затем смерти Герцена) и тот политический авторитет, который могла принести эта поддержка. Для Бакунина Нечаев был превосходной возможностью создать в России филиал своей собственной организации и утвердить свою гегемонию в новом русском революционном движении. Его энтузиазм в отношении Нечаева, безусловно искренний, был, следовательно, политическим актом, совершенным в момент, когда после разрыва с Герценом даже связи с новой эмиграцией стали для него проблематичными. Резкий раскол произошел, когда поведение Нечаева вместо того, чтобы способствовать политике Бакунина, начало ее компрометировать. И более того – Нечаев, своевольный и экстремистски настроенный, обратил против Бакунина то макиавеллиевское оружие, которое они ранее теоретически обосновали и использовали вместе29 . Именно против этого зараженного нечаевским духом Бакунина и против старого друга Огарева, присоединившегося к Нечаеву под давлением Бакунина, обратил Герцен свои размышления в статье «К старому товарищу».
Идеи и программы Бакунина ясно изложены в работах «Постановка революционного вопроса» и «Начало революции». В них четко выявлены глубинные причины симпатии Бакунина к Нечаеву и подлинные направления их совместной деятельности. Но многие из пунктов еще предстоит прояснить.
В 1876 г. Ткачев в своем журнале «Набат» опубликовал статью с иронически-парадоксальным заголовком: «Анархическое государство», где анализировал противоречия антиавторитаризма бакунинского толка. Ткачев вскрывает «гермафродитизм»30 будущего анархистского общества, лишенного государственной власти и основанного на «общественных службах»: «Все те разнообразные общественные отправления, которые анархисты подводят под категорию общественной службы, все они составляют в своей совокупности то, что в данном обществе называется государственным и общественным управлением. Слово управление равнозначно слову власть»31 . Следовательно, «проекты организации общественной службы суть не что иное, как проекты организации общественной власти. Отрицать власть в принципе и в то же время сочинять проекты организации власти – это, разумеется, не совсем последовательно»32 . В одной из предшествующих статей – «Анархия мысли» –Ткачев, прямо полемизируя с работой «Государственность и анархия», отмечает фундаментальное противоречие воззрений Бакунина в отношении масс: Бакунин различает и разграничивает инстинктивные идеалы масс и сознательные идеалы меньшинства и отводит первым моральное и политическое превосходство, видя в них мотор революции. Ткачев задается вопросом, почему Бакунин предпочитает «народные инстинкты» «сознательной, научной мысли», коль скоро и те, и другие «заимствуют свой материал из того же самого источника» и «в мысли нет ничего такого, чего бы не было в инстинкте»33 . Вся разница состоит в том, что «последний бессознателен, безотчетен и потому не всегда логичен и последователен, – он действует ощупью, с завязанными глазами, первая же – отдает себе отчет в каждом своем шаге, она постоянно сама себя контролирует и проверяет…»34 Ткачев, стало быть, допускает интеллектуальное меньшинство, возносящее инстинктивные идеалы народа на более высокую ступень осознания. Но Ткачев не ограничивается противопоставлением Бакунину собственного понимания отношений между массами и меньшинством: он видит, что Бакунин не может не следовать отвергаемому им самим принципу и, значит, доходит до крайней степени «лицемерия или непоследовательности»35 . В самом деле, Бакунин различает положительные и отрицательные стороны русского народного идеала36 и стремится выработать политику, основанную на первых и противную вторым: «С одной стороны, русскую молодежь уверяют, что дело революционера, «народное дело», состоит единственно в осуществлении «народного идеала» (…), с другой, ей говорят, что народный идеал только тогда и будет соответствовать «нормальной общественной организации», только тогда и должен быть осуществлен, когда революционеры его исправят, когда они очистят его от всего дурного и ненормального»37 . Ткачев завершает анализ этого центрального аспекта бакунинского учения следующим образом: «Теория, противоречивая в своих принципиальных основаниях, неизбежно должна привести к противоречивым практическим выводам. Теория, как мы показали выше, постоянно виляет между Сциллою и Харибдою – между метафизическим идеализмом и грубым житейским реализмом. Соблазнительная (для старцев, конечно) сирена – метафизика шепчет ему в уши, что в народе живет какой-то вечный идеал, «который способен осмыслить народную революцию, дать ей определенную цель…»; она уверяет его, что этот идеал есть идеал анархии, идеал полного и абсолютного господства фихтевского «я» (…) Поверив на слово вероломной сирене, очарованный ее фантастическими бреднями, автор зовет молодежь идти в ряды идеализированного народа и немедленно поднимать его на бунт, «стать на бунтовской путь». Но тут является на сцену грубый реализм и бесцеремонно сметает карточные домики метафизики»38 , т.е. говорит, что народный идеал имеет существенные дефекты и никакая революция невозможна, если будет его придерживаться. Поэтому «стать на бунтовской путь» не означает «бунтовать народ», а значит – «исправлять недостатки народного идеала, т.е. перевоспитывать народ в духе анархического символа и затем сплотить в один крепкий союз разрозненные «села, волости и даже области», союз, действующий по одному общему плану и с единой целью, т.е. подчиняющийся одному общему верховному руководству, одной общей верховной власти»39 .
Если упустить это противоречие бакунизма, поведение Бакунина по отношению к Нечаеву становится непонятным, либо для его объяснения понадобится создать легенду о добром революционере, совращенном коварным мошенником, но в конце концов исправившемся и раскаявшемся. Как раз для более глубокого проникновения в отношения Бакунина и Нечаева целесообразно продолжить анализ трех фундаментальных понятий зрелого бакунизма, а именно понятий науки, организации и свободы в свете противоречий, выявленных Ткачевым.
Проблема взаимоотношений науки и организации не что иное, как другой способ сформулировать проблему взаимоотношений стихийности и сознательности или народных масс и интеллектуального меньшинства. Этой группе вопросов, затронутых также в «Постановке революционного вопроса» и «Начале революции», Бакунин посвятил написанную в тот же период прокламацию «Наука и насущное революционное дело». По Бакунину, «сознательность» не следовало привносить в массы, которые, напротив, следует беречь от враждебной им культуры. «Чернорабочий человек» не должен становиться социалистом: «Он социалист именно по своему положению». Ведь «существенная разница между образованным социалистом, принадлежащим, хоть даже по одному образованию своему, к государственно-сословному миру, и бессознательным социалистом из чернорабочего люда, состоит именно в том, что первый, желая быть социалистом, никогда не может сделаться им вполне, в то время как последний, будучи вполне социалистом, не подозревает о том и не знает, что есть социальная наука на свете, и даже никогда не слыхал самого имени социализма. Один знает, но не есть, другой есть, но не знает. Что лучше? По-моему, быть лучше. Из отвлеченной мысли, не сопровождаемой жизнью и не толкаемой жизненной необходимостью, переход в жизнь, можно сказать, невозможен. Возможность же перехода бытия к мысли доказывается всею историею. Она доказывается именно историею чернорабочего люда»40 .
Над этим бакунинским тезисом стоит поразмышлять. Его можно воспринимать как наиболее яркое проявление определенной тенденции русского народничества, видящей в народе, особенно в крестьянстве, хранителя социальной истины и революционной энергии. У Бакунина, однако, этот примат народа над наукой не означает наивного человеколюбия или народолюбия, а проявление антиинтеллектуалистской религиозности. В бурном духовном развитии Бакунина скрыта некая глубинная структура, прочно объединяющая различные фазы формирования его идей. Поэтому не будет неуместно вспомнить об одном письме, которое он в декабре 1847 г., т.е. в разгар революционного периода, написал Анненкову. В письме – мимолетные размышления Бакунина о собственной жизни в момент наступления новых трудностей, о жизни со всеми ее «почти невольными переворотами», определившейся «независимым от предположений образом». Но, продолжает Бакунин, «в этом вся моя сила и все мое достоинство, в этом также вся действительность и вся правда моей жизни. В этом моя вера и мой долг; а до остального мне дела нет: будет как будет». После такого «признания», предполагает Бакунин, его собеседник увидит в этих словах «слишком много мистицизма», и отвечает: «Кто есть мистик? Может ли быть хоть капля жизни без мистицизма? Жизнь только там, где есть широкий мистический горизонт, безграничный, а значит, несколько неопределенный; на самом деле мы все почти ничего не знаем, мы живем среди чудес и жизненных сил, и каждый наш шаг может вызвать их проявление, так что мы не будем отдавать себе в этом отчета и часто даже независимо от нашей воли»41 . В этих искренних словах «верующего» Бакунина «скептику» Анненкову – ключ к пониманию бакунинского культа инстинкта и народной энергии. Его «народничество»42 имело налет мистического витализма. Здесь и заключается первая из «подспудных» причин расхождений Бакунина с Нечаевым и в целом со всем молодым русским революционным поколением рационалистического толка. Виталистический (и народнический) антиинтеллектуализм Бакунина не доходил, однако, до иррационалистической метафизики, отрицающей ценность науки. Наука для него – одно из ценнейших сокровищ человечества, но следует признавать ограниченность науки по сравнению с безграничностью жизни: наука – часть, жизнь – целое. В той степени, в какой наука является абстрактной, она есть отрицание (необходимое) реальной жизни, которая вопреки любой общей абстрактной схеме постоянно утверждает свою постоянно обновляющуюся и каждый раз неповторимую энергию. Бакунин поддерживает права жизни в противовес правам науки в том смысле, что отказывает последней в праве на абсолютную власть над жизнью43 . Такое антидогматическое понимание науки, не развитое Бакуниным во вполне законченную теорию знания, есть в политическом смысле палка о двух концах. С одной стороны, оно не признает абсолютности любых рациональных систематизации, с другой – абсолютизирует высшее и эзотерическое («мистическое», по выражению Бакунина знание, становящееся исключительным достоянием одного или нескольких избранных. Ясно, что и историзм гегельянского типа может тоже служить основой для абсолютизации особого, а значит, авторитарного знания, и полемика между Бакуниным и Марксом несомненно имеет подспудный характер философского соперничества. Но в концепции, подобной бакунинской, это высшее знание должно было принимать организационно-практические формы заговора, чуждые и враждебные марксову научно-критическому рационализму, несмотря на внутренне присущую ему гностико-утопическую подкладку44 .
В брошюре «Наука и насущное революционное дело» Бакунин, указав на приоритет жизни над знанием, утверждает, что «история чернорабочих» демонстрирует возможность самостоятельного перехода от «бытия к мысли», и поэтому задачей интеллектуального меньшинства не является привнесение в массы сознательности. Ткачев, как мы видели, вскрыл противоречивость этих положений, но и сам Бакунин, похоже, отдавал себе отчет в сложности вопроса. Он понимает, что слабым местом народных масс по сравнению с их угнетателями является невежество: «Вследствие этого невежества народ не понимает себя как солидарную и в своей солидарности всемогущую массу, он разъединен в своем понятии о себе, точно так же, как под влиянием гнетущих его обстоятельств разъединен в жизни». Бакунин убежден, что массы, опираясь на свою историю, не книжную, но пережитую, то есть на собственный опыт борьбы, достигнут разума. Но им не хватает «организованности», т.е. преодоления двойного «разъединения» в жизни и в сознании, о чем он говорит в вышеприведенном отрывке: ведь «сила стихийная, лишенная организации, не есть настоящая сила», а значит, «первое условие народной победы» – «организация народных сил»45 . Но не представляет ли собой этот момент единства, или организации, или всеобщей сознательности, которого недостает народу, как раз некую «сверхнауку» в сравнении с наукой низшего ранга, т.е. книжной, которую так презирает Бакунин? И если допустить, что сверхнаука может конституироваться независимо от обычной эмпирической науки, кто и как понесет ее в народ, который, по мнению того же Бакунина, сам неспособен сознательно организоваться? Как разорвать порочный круг невежества и рабства и как совершить скачок от революционного инстинкта масс к их сознательной и эффективной организованности?
Ответ на этот вопрос можно найти в «Катехизисе революционера», где представлена жесткая и своеобразная модель заговорщической организации. Однако оставив в стороне проблему объяснения механизмов этого Катехизиса, ответ может показаться неудовлетворительным, учитывая, что авторство этого документа дискутируется до сих пор, и до сих пор есть те, кто пытаются снять с Бакунина этот грех. В таком случае следует обратиться к доподлинно бакунинскому сочинению – рукописи, озаглавленной: «Societe international secrete de l'emancipation de l'humanite. But de la societe» («Международное тайное общество освобождения человечества. Цель общества»)46 , сохранившейся в Шведской Королевской библиотеке. Написанная в 1864 г., рукопись отмечает «его (Бакунина) переход от концепции национальных революций к представлению о революции как о явлении главным образом общеевропейском»47 , т.е. относится к заключительному, зрелому этапу бакунинского анархизма. Этот документ мы будем использовать, разумеется, лишь в части, касающейся настоящего исследования.