Гуманизм и терроризм в русском революционном движении
Шрифт:
В своем «Дневнике писателя» за 1873 г. Достоевский, говоря о «Бесах», спорит с утверждением одного публициста, согласно которому последователями Нечаева могли быть только праздные и глупые молодые люди. Достоевский отвечает, что в своем романе он стремился «изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого чудовищного злодейства»110 , как убийство студента Иванова. В «Бесах» Достоевский не только продолжал свои философские и религиозные искания, не только откликался на другие литературные произведения (в частности, на тургеневских «Отцов и детей»)111 , которые интерпретировали новую политическую и духовную действительность России, но и переосмыслял свой собственный юношеский опыт, приведший его в ссылку.
Этот план личных воспоминаний (в особенности воспоминаний о Спешневе112 ) позволил писателю увидеть дело Нечаева в новом свете. Поэтому, отвергая тезис о том, что нечаевцами могли быть только глупцы и негодяи, Достоевский открыто отрицает и то, что «Нечаевы» непременно фанатики: они могут
В «Бесах» имеется и другое тематическое ядро, созвучное мыслям Герцена, но, разумеется, преломленное в ином ключе: тема безумия; тема, на которой различным образом останавливаются в своих рецензиях и Ткачев, и Михайловский. Последний, убежденный, что дело Нечаева – инцидент, исключительный в русской жизни, считал, что Достоевский в романе, спровоцированном этим делом, «втискивает эксцентричные идеи туда, где их в действительности нет. Это объясняется очень легко, если мы примем в соображение, как богат г. Достоевский эксцентричными идеями»116 . Безмятежному рационализму Михайловского, верного оптимистическому и прогрессивистскому представлению о социализме, Нечаев казался преходящим искажением, а Достоевский – эксцентричным выдумщиком. Тема безумия поэтому была для него приемом, который романист использовал для воплощения своего болезненного и жестокого воображения: «Герои г. Достоевского как раз настолько безумны, что им позволительно уклоняться от самых неопровержимых истин, и в то же время как раз настолько умны, что могут излагать довольно связно весьма замысловатые идеи. Люди нормальные для г. Достоевского неудобны, так как им нельзя вложить в уста эксцентрическую идею. Сумасшедшие тоже не годятся, потому что тут пришлось бы довольствоваться совершенно бессвязной галиматьей»117 . В этом контексте историческое безумие, которое Достоевский разглядел в революции, теряло всякий смысл и, опять-таки, согласно Михайловскому, оказывалось поэтической неудачей в повествовательном плане.
В своей статье «Больные люди» Ткачев118 , в отличие от Михайловского, всерьез воспринимает безумие героев «Бесов» и далекий от того, чтобы считать его внешним приемом писателя, пытается дать ему социологическое и психологическое объяснение, описывая условия среды, способствующие формированию аномальной психики, близкой «к крайностям пограничной зоны между болезнью и здоровьем»119 . Кроме этого объяснения, тем более интересного, поскольку оно исходит от лица, непосредственно вовлеченного в анализируемую ситуацию, Ткачев делает другое замечание, отсылающее к его статье «Люди будущего и герои мещанства», где обрисовывает положительные черты революционера и где слышны отзвуки «Программы революционных действий» и «Катехизиса революционера»120 . В «Больных людях» Ткачев, анализируя процесс, в ходе которого не имеющий возможности реализоваться во внешнем мире идеальный импульс болезненным образом обращается во внутрь и деспотично подчиняет себе внутренний мир, пишет: «В идее нужно различать ее содержание от ее мотива: идеи, весьма различные по своему содержанию, могут быть одинаковы по своему мотиву, и наоборот. Для оценки общего направления и характера умственной жизни данной среды те мотивы, под влиянием которых создаются ее идеи, часто бывают гораздо важнее самого содержания этих идей.
Устраним же на время содержание идей, развиваемых «больными» г. Достоевского, и посмотрим на вызвавший их мотив. У всех у них он одинаков: у всех у них была одна и та же исходная точка – это желание принести людям возможно большую пользу. Их мысль, постоянно работая в этом направлении, привела их к различным выводам, а эти выводы, крепко засев в их голове, расстроили под влиянием причин, указанных выше, их умственные отправления, нарушили равновесие их внутренней жизни. У каждого из них, как хочет показать автор, благородная и бескорыстная идея жить на пользу ближних, всецело посвятить себя служению их интересам выродилась в какую-нибудь узенькую и нелепую идейку, деспотически овладевшую их существом, идейку, на алтаре которой они самым добросовестным образом сжигают свою жизнь»121 . Но если такова болезнь в своем проявлении, «следует задаться вопросом, не присутствует ли она в латентной форме уже в состоянии «здоровья», как его описал Ткачев в своей положительной модели революционера: «Отличительный признак людей будущего состоит в том, что вся их деятельность, даже весь образ их жизни определяется одним желанием, одной страстною идеею – сделать счастливым большинство людей, призвать на пир жизни как можно больше участников. Осуществление этой идеи становится единственною задачей их деятельности, потому что эта идея совершенно сливается с понятием о их личном счастии»122 . «Люди будущего» сливают все свои жизненные цели в одну-единственную: «Доставить торжество своей идее <…>, они принадлежат ей так всецело и беззаветно, что всякие другие побуждения и стремления не имеют ни малейшей силы и ни малейшего влияния на нового человека, – они для него не существуют, они ему неизвестны»123 . «Новый человек» решительно отличается и от «аскетов древности», и от «средневековых монахов», поскольку в тех «отвлеченные правила» не «гармонируют с их природою», а подавляют ее и, значит, находятся с ней в конфликте, поэтому христианский аскет «может сожалеть о своем прошлом, аскет может в тайне своего сердца горько раскаиваться и стремиться снова сделаться обыкновенным нормальным человеком»124 .
Но «новому человеку» чужд какой-либо внутренний конфликт, и воплощение идеи стало «органичной потребностью» его природы. «Новый человек», противопоставляющий себя «буржуа» и «мещанину», должен быть свободен в отношении господствующей («фарисейской») морали: ведь «нравственное правило» имеет характер относительный и важность его определяется важностью того интереса, для охраны которого оно создано»125 . Скандальным для «добродетельных буржуа» образом «новый человек» утверждает критическое отношение к моральному кодексу и основывает свободную систему новых ценностей в рамках иного экономического порядка и для защиты иных социальных интересов. Ткачев отвергает аскетический идеал, поскольку он оставляет непреодоленным «природный» остаток, в то время как новый идеал, больше не противопоставляя себя какой-либо «природе», в «человеке будущего» сам становится «природой». Ткачев не признает этический «догматизм», поскольку идея-природа, – которая, как «страстная идея», есть не что иное, как воля, – в своей творческой энергии не может подчиняться уже предсуществовавшему кодексу: выбирая и решая, энергичная воля должна руководствоваться системой личных и общих «интересов», которые только в этой воле могут найти свою проверку. В этом якобинец Ткачев сходится с анархистом Бакуниным, а «коммунист» Нечаев вполне мог быть точкой их сходности.
Это проблема нигилизма. Для Герцена, человека поколения «отцов», «нигилизм не превращает что-нибудь в ничего, а раскрывает, что ничего принимается за что-нибудь, – оптический обман и что всякая истина, как бы она ни перечила фантастическим представлениям, – здоровее их и во всяком случае обязательна». Но Герцену удается увидеть и другой нигилизм: «обратное творчество, т.е. превращение фактов и мыслей в ничего»126 , нигилизм, который мы будем называть негативным: нигилизм «детей»127 . Где такая теоретическая и историческая граница, которая могла бы четко разделить два эти нигилизма? Каково нечто, которое нельзя свести к нулю? В превращении нечто в ничто и ничто в нечто архимедовым рычагом станет «страстная идея», «страсть к разрушению», которая одновременно и «созидающая страсть», революционная воля к власти. Герцен последних лет перед лицом нигилистической пропасти искал ubi consistam культуре и истории и нашел его в мучительном и отчаянном требовании воли к истине, которое, являясь моральным, одновременно приобретает и политическое значение. В пиетете к прошлому человечества и в любви к человеческой свободе и христианское слово принимается с точки зрения земной судьбы человечества. Но Герцен понял, что импульс к tabula rasa и к созданию из ничего уже вырвался из ящика Пандоры. Тогда еще не проявился один вариант: сохранить культурное наследство посредством его мумификации и утвердить нигилизм посредством технического администрирования. Его позднее представит Достоевский в «Легенде о Великом Инквизиторе».
В заключение нашего размышления о Нечаеве, революционере maudit, ставшим железным Макиавелли нового «Государя», дадим еще раз слово Бакунину, который в одном из своих последних писем, уже предчувствуя смерть, усталый и разочарованный, но верный своему революционному духу, подошел к позициям своего «старого товарища» Герцена, говоря в предостережение молодым. «В сношения с людьми новыми, с которыми ты найдешь возможным и полезным связаться, постарайся внести столько правды, искренности и сердца, сколько твоя скупая природа позволит. Пойми же ты, наконец, что на иезуитском мошенничестве ничего живого, крепкого не построишь, что революционная деятельность, ради самого успеха своего дела, должна искать опоры не в подлых и низких страстях, и что без высшего, разумеется, человеческого идеала никакая революция не восторжествует»128 . Эти последние слова Бакунина не должны значить меньше, чем его совместные дела с Нечаевым, хотя именно эти дела оказали большее воздействие на историю.
Примечания
1. Процессу над группой Нечаева посвящены две недавние работы: статья Троицкого Н.А. «Дело нечаевцев» (в сб.: «Освободительное движение в России». Саратов, 1975. Т. IV) и глава «Первый гласный политический процесс» в кн.: Карлова Т.С. Достоевский и русский суд. Казань, 1975. О месте этого процесса в судебной реформе 1864 г. см.: Виленский Б.В. Судебная реформа и контрреформа в России. Саратов, 1969.
2. Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч. М., 1970. Т. IX. С. 198-200. Цитата взята из подборки публикаций русской печати о деле Нечаева, подготовленной Салтыковым-Щедриным в 1871 г. для «Отечественных записок».
3. Нечаев и нечаевцы: Сб. материалов / Под ред. Б.П. Козьмина. – М.; Л., 1931. С. 168.
4. См.: Козьмин Б.П. С.Г. Нечаев и его противники в 1868-1869 гг. // Революционное движение 1860-x годов. Под ред. Б.И. Горева и Б.П. Козьмина. М., 1932.
5. Отношения между Бакуниным и Марксом и Энгельсом в период нечаевского дела не являются темой этой работы. Об отношении Маркса и Энгельса к этому делу см. часть их доклада «Альянс социалистической демократии и Международная ассоциация трудящихся». Среди многочисленных исследований по этой проблеме назовем работу Д. Рязанова «Анархистский товар под флагом марксизма (Маркс и Бакунин в 60-х годах)» в его книге «Очерки по истории марксизма» (М.-Л., 1928) и книгу под редакцией А. Лекинга «Michel Bakounine et les conflits dans l'lntemationale 1872». Leiden, 1965.