Гуманизм и терроризм в русском революционном движении
Шрифт:
Целью тайного общества является «объединение революционных элементов всех стран для создания подлинно Священного союза свободы против Священного союза всех тираний в Европе: религиозных, политических, бюрократических и финансовых»48 . С тем же пристрастием к классификациям, которое обнаруживается в Катехизисе, Бакунин подразделяет европейское общество на шесть разрядов – от народной массы, «неспособной двигаться вперед, если ее не ведут за собой», до «либерального меньшинства цивилизованных классов», включающего «писателей, ученых и политических деятелей»49 . Это меньшинство делится на три подразряда, последний из которых состоит из «совсем незначительного меньшинства интеллигентных людей, искренних, страстно преданных делу человечества, преданных ему до конца». Речь идет о «маленькой невидимой секте», которая «во все времена увлекала за собой человечество»50 . Именно эти люди должны будут образовать ядро Общества, которое может быть только тайным: «Создайте его в один прекрасный день открыто, и оно будет заниматься болтовней, а не делом». Необходима не только секретность – Общество нуждается также в единстве, которое может быть обеспечено лишь максимальным совпадением философских, религиозных, политических и социальных убеждений. В
Эти тайные общества, которые должны были способствовать революционному переходу к новому общественному порядку и затем действовать как анонимная и невидимая диктатура, пока не утвердится «Анархическое государство», имели, если не считать своеобразия ряда идей, знаменитые прообразы, от «Просвещенных» Вейсгаупта до «Равных» Буонарроти. К этим широко известным прообразам можно добавить еще один, примечательный и малоизвестный, являвший особый тип восприятия европейского революционного опыта в России.
Книгой, которой Петрашевский, основатель первого социалистическо-утопического кружка в России, приписывал «величайшую революционную силу» и которую «рекомендовал всем знакомым, полагая, что перед любым, кто ее прочтет, как перед ним самим, не встанет больше проблема законности и желанности революции в России, и останется лишь найти средства для ее реализации», – такой чудодейственной книгой был перевод «Memoires pour servir a l'histoire du jacobinisme» иезуита Опостена Баррюэля, сочинения откровенно реакционного, преподносящего Французскую революцию как дьявольский заговор «софистов», т.е. философов-просветителей и масонов (половина книги посвящена Спартаку Вейсгаупту и «Просвещенным»), Петрашевскии всерьез воспринял трактовку аббата, поменяв с отрицательного на положительный знак оценки заговора интеллектуалов. Эта «роковая иезуитская книга» убедила его, что «революция может быть делом отдельных индивидов», и поэтому он «никогда не мог совершенно отказаться от мысли организовать тайное общество»54 .
Но каковы бы ни были исторические прообразы планов организации тайного общества, маниакально выстроенных Бакуниным, планов, в которых он не ставил себе целью заместить массовые движения, а только поддерживать их и руководить ими через своего рода оккультный штаб революции55 , в этих планах мы находим отголоски того мессианизма, который Бакунин уже в молодости с упорством и в избытке проявил в своем родовом поместье Премухино, разыгрывая из себя спасителя и наставника, философствующего и тираничного, родных и друзей, и вдобавок всего человечества. В те годы, находясь сначала под влиянием Фихте, затем Гегеля, Бакунин, эгоцентрично властный при вторжении в самые интимные стороны жизни близких к нему людей, растворял свое «Я» в океане Абсолютного. Его письма изобилуют патетическими выражениями вроде следующего: «Думаю, что мое личное я убито навсегда, оно не ищет уже ничего для себя, его жизнь отныне будет жизнью в абсолютном, где мое личное я нашло больше, чем потеряло»56 . Именно здесь проявляется философия «абсолютной любви» как основы для «освобождения человечества всего мира», воспринимаемого как «наше назначение»57 . Миссия, несущая отпечаток религиозного проекта: «Иисус Христос начал с человека-животного и кончил человеком-Богом, каким все мы быть»58 . И когда Бакунин говорит: «Действие, die Tat – вот единственное осуществление жизни»59 , речь, очевидно, идет не о теоретическом знании («объяснение» мира), переходящем в практическое делание («переделку мира»), но о перманентном действии, внутренне присущем «абсолютной любви» и «абсолютной свободе», любви слишком универсальной, чтобы не быть идеальной, и свободе слишком общей, чтобы не быть абстрактной, и следовательно, действии, слишком многое призванном пересоздать, чтобы быть эффективным.
Бакунин, прежде чем последовательно прийти к анархической формуле, прошел через целый ряд определений этого Абсолюта, которым он был ослеплен до такой степени, что не всегда разбирался в средствах для его достижения, всегда считая, что призван этим Абсолютом, чтобы достичь его. Личности Бакунина было присуще противоречие, которое чутко уловили и выразили близкие к нему люди. Трезво и искренне рисует его портрет Белинский в письме, написанном самому Бакунину в 1838 г., где критик подводил итоги их бурной интеллектуальной связи: «Всегда признавал и теперь признаю я в тебе благородную львиную природу, дух могучий и глубокий, необыкновенное движение духа, превосходные дарования, бесконечное чувство, огромный ум; но в то же время признавал и признаю: чудовищное самолюбие, пылкость в отношениях с друзьями, ребячество, легкость, недостаток задушевности и нежности, высокое мнение о себе насчет других, желание покорять, властвовать, охоту говорить другим правду и отвращение слушать ее от других (…). Как в индийском пантеизме живет один Брама, все рождающий и все пожирающий, и частное есть жертва и игрушка Брамы – тени преходящие, так и для тебя идея выше человека, (…) и ты приносишь его в жертву всерождающему и всепожирающему Браме своему»60 . Эти слова помогают понять Бакунина и в его отношениях с Нечаевым, человеком другого происхождения, поколения и образования, который не менее Бакунина, даже с большим фанатизмом, был одержим и движим революционным Абсолютом, представшим ему в других ипостасях.
Существует еще один документ, который следует включить в досье Бакунина. Историки с бедной фантазией не берут его в расчет и в своей затхлой строгости отклоняют как не относящийся к делу: этот документ подписан Александром Блоком. В 1906 г. Блок написал очерк, представляющий пример одного из удачнейших проникновений в личность Бакунина, сопоставимый лишь со страницами писем Белинского. И для Блока «целая туча острейших противоречий»61 сосредоточена в душе Бакунина: «Искать Бога и отрицать его; быть отчаянным «нигилистом» и верить в свою деятельность так, как верили, вероятно, Александр Македонский или Наполеон; презирать все установившиеся порядки, начиная от государственного строя и общественных укладов и кончая крышей собственного жилища, одеждой, сном, – все это было для Бакунина не словом, а делом…
Такая необычная последовательность и гармония противоречий не даются никакими упражнениями. Но эта «синтетичность» все-таки как-то дразнит наши половинчатые, расколотые души. Их раскололо то сознание, которого не было у Бакунина. Он над гегелевской тезой и антитезой возвел скоропалительный, но великолепный синтез, великолепный, потому, что он им жил, мыслил, страдал, творил. Перед нами – Новое море «тез» и «антитез». Займем огня у Бакунина!»62 Сомнительно, что нужно и можно использовать «огонь» Бакунина. Но историк должен увидеть этот «огонь» в Бакунине, в том числе в его отношениях с Нечаевым, и те противоречия, которые с холодной и саркастической проницательностью политика указал в нем Ткачев, историк должен чувствовать вплетенными в живое единство великой жизни, в которой такие далекие друг от друга люди, как Белинский и Блок, улавливали неповторимое, но чреватое риском очарование: «Любовь к фантастическому, к необыкновенным, неслыханным приключениям, к предприятиям, открывающим горизонт безграничный, и которых никто не может предвидеть конца», о которой говорит Бакунин в автопортрете «Исповеди», любовь, которая заставляла его оплакивать тот факт, что он не родился «в американских лесах, между западными колонистами, там, где цивилизация едва расцветает и где вся жизнь – есть беспрестанная борьба против диких людей, против дикой природы»63 , эту любовь Бакунин реализовывал в своей революционной деятельности, столь исключительной и избыточной, что ей невозможно было найти место в европейском «устроенном гражданском обществе»64 . В Нечаеве Бакунин нашел родственную и одновременно отличную силу, поднявшуюся с темного дна плебейской России65 , силу, доведенную до крайности, до неузнаваемости и неприятия своими же товарищами, новую волну и новый этап революции.
Рядом с Бакуниным Нечаев кажется менее яркой фигурой. Менее богатым в интеллектуальном отношении он, безусловно, и был. Но трудно сравнивать человека, имевшего возможность свободно развиваться в течение десятилетий жизни, полной приключений, и юношу после нищенского сурового ученичества, блеснувшего как мрачная и быстрая комета на небосклоне действия, чтобы затем сгинуть во мраке тюрьмы и смерти – «Программа революционных действий», «Катехизис революционера» и статьи в «Народной расправе» и «Общине» – слишком скудный материал, чтобы представлять законченную теорию, хотя, без сомнения, они свидетельствуют о становлении политической мысли, которая оригинально и уверенно развивалась на экстремистском крыле революционного движения и которая, восприняв основные бакунинские импульсы, быстро преодолевала их в направлении примитивного «коммунизма», не будучи чуждой при этом и «Манифесту» Маркса-Энгельса. Сильной стороной мысли Нечаева является центральное место, отводимое им организационным проблемам. Гамбаров в своей попытке «исторической реабилитации» Нечаева приходит к выводу, что с помощью своего «гениального политического нюха» Нечаев смог опередить время, и его идеи нашли «свое глубочайшее и полное воплощение в методах и в тактике политической борьбы Российской Коммунистической Партии на протяжении 25-летней ее истории»66 .
Разумеется, нельзя принять столь примитивное отождествление нечаевщины и большевизма, хотя, как мы показали, нельзя принять и тезис о том, что Нечаев – из ряда вон выходящий «монстр», не имевший корней и не оставивший последствий в русском революционном движении. Нечаев был своего рода Макиавелли революционной партии, которая впоследствии утвердилась не только в России. Его непреклонность и беззастенчивость, стремление к железной организованности и укорененное презрение к либеральному и образованному обществу, члены которого подразделялись им на категории в зависимости от возможности использовать их, ненависть к старому порядку и культ революции как абсолютной и всеобщей ценности, готовность очищать и сплачивать революционную группу, не останавливаясь перед преступлением, организация жесткого революционного ядра внутри аморфного и разнородного мира революции, – все это указывало на то, что открывается целый этап в способе заниматься политической деятельностью во имя революции, способе, отвергнутом Герценом в той части, в какой он успел это узнать и почувствовать, и одобряемом Бакуниным до тех пор, пока это было возможно, не нанося ущерба своему положению и репутации.
Теперь следовало бы обсудить две значительные проблемы, затрагиваемые в литературе, посвященной делу Бакунина и Нечаева: кто является автором «Катехизиса» и почему Бакунин отмежевался от Нечаева? Никто из ученых, даже те, кто хочет оправдать Бакунина и считать Нечаева «монстром», не приводят решающих доказательств в пользу того, что автором «Катехизиса» является один лишь Нечаев. Самый характер нашего интереса и нашего исследования, относящегося к истории идей, а не ставящего себе задачей кого-либо реабилитировать или разоблачить, избавляет нас от попытки нового бесполезного и нудного процесса, основанного на косвенных уликах. В ожидании неоспоримых доказательств физической непричастности Бакунина к сочинению «Катехизиса» можно утверждать, что в духовном смысле он, безусловно, тоже был его отцом. Не только из-за некоторых, ему принадлежавших принципиальных идей (революционный разбой, заговор посвященных, иезуитская модель), но и потому, что крестным отцом нечаевского предприятия был он: без его авторитетного посредничества (от фальшивого мандата Революционного комитета до убеждения Огарева) дело Нечаева имело бы совсем иные последствия. С одной стороны, существует вероятность, что письмо Бакунина к Нечаеву, опубликованное Конфино67 и привлекаемое в качестве доказательства «невиновности» Бакунина, было ловким политическим приемом68 , ведь это письмо носило характер публичного документа: автор направил его своему адресату через Огарева, Озерова, Серебренникова и Наталью Герцен, и оно должно было означать своевременное отмежевание Бакунина от человека, которого он всеми силами поддерживал и который теперь явно компрометировал его в глазах товарищей69 .