Гунны
Шрифт:
— Можете сесть. Будьте совсем спокойны.
— Я не волнуюсь, — ответил Федор.
— Большевики этим известны.
— Не знаю.
Капитан поднял светлорусую, тщательно причесанную на пробор, холеную голову, посмотрел большими серыми глазами.
— Что — не знаете?
— Большевиков.
— А-а...
Капитан усмехнулся. Он взял из деревянной коробки сигару, привычно откусил острый кончик, закурил и, удобнее усевшись, мягко сказал:
— У меня слишком большой опыт, чтобы хотя на минуту ожидать от вас сознания... Нет... такие, как вы, умирают, но ничего не сообщают врагу... А ведь я — враг...
«Ловит... — подумал Федор. — Не поймаешь...».
Все так же любезно улыбаясь, будто беседуя с добрым знакомым где-нибудь за столиком в уютном кафе, капитан вместе с тем пытливо смотрел в глаза Федора, настойчиво добиваясь ответа:
— Не так ли?..
— Я не понял вопроса.
— Я — враг?..
— Вы меня с кем-то путаете.
— Вот видите, вы и здесь не даете ответа.
— Я ответил.
Капитан поднялся, прошелся по мягкому ковру и, остановившись перед Федором, казалось, увлеченно заговорил:
— Если б вашу выдержку, вашу волю, вашу преданность делу применить к более благородным идеям, — о, вы были бы достойны преклонения!.. Да, пре-клоне-ни-я!..
«По-другому ловит... — опять подумал Федор. — Лови, лови...»
Капитан раскурил полупогасшую сигару, окружил себя облаком дыма, стряхнул с мундира пепел и вдруг, резко изменив тон, внезапно заговорил возмущенно, негодующе:
— Но вы обрушились на мир с своими страшными идеями... Вы хотите уничтожить право священной собственности, расовые и сословные градации, святую религию, самого господа-бога!..
«Сначала священная собственность, — подумал Федор, — потом сословия, а потом уж, на сладкое, господь-бог... Все как по нотам... Видать, у господина офицера и землицы малость и титулок... Дуй дальше...
— ...Ваши безумные идеи, — продолжал, все более горячась, капитан, — нашли добрую почву в грязной, нищей, побежденной стране, а вы обрадовались!.. Вы решили, что можете навязать свои бредни всему миру!.. Заблуждаетесь!.. Заблу-жда-е-тесь!.. Вас у-ни-что-жат!.. Эту миссию, миссию вашего уничтожения, взяли на себя мы, германцы, да, да!.. — Капитан уже без всякого стеснения кричал. — Мы спасем от вас все человечество!.. Не думайте, что мы пришли сюда только для того, чтобы выкачать отсюда миллионы пудов продовольствия и сырья!.. Нет!.. Мы пришли сюда и для того, чтобы раз навсегда уничтожить большевизм и прочно — тоже раз навсегда — стать твердой ногой да украинской земле!..
«Хотел меня разговорить, — мелькнуло у Федора, — а разговорился не худо сам...»
— ...Да, уничтожив большевизм, мы закрепим за собой Украину!.. Закрепим!..
Капитана точно охватило вдохновение. Он ходил взад и вперед по мягкому ковру.
— ...Нам нужна эта страна с ее богатствами — хлебом, скотом, жирами, сырьевыми ресурсами!.. Отсюда для нас открыт прямой путь на Дон, Кубань, Кавказ!.. Здесь дорога на Индию...
Он уронил сигару, аккуратно поднял ее, положил в пепельницу, взял другую и снова начал, продолжая шагать:
— ...После войны нам о-со-бен-но понадобится эта страна... — Он подчеркнул слово «особенно». — Тысячи наших офицеров должны будут получить награду за годы окопов, страданий, голода, ранений... Земли, должности, льготные права в промышленности и торговле... Это все безусловно должно принадлежать нам... Это будет нашим по праву...
«Дели, дели шкуру неубитого медведя... — спокойно глядя на капитана, усмехнулся про себя Федор, — пока медведь не оттяпал тебе башку...»
— ...Это будет нашим по праву!.. — торжественно повторял капитан. — И это наша обязанность!..
Федор поднял голову, точно спрашивая: «Почему обязанность?..»
Немец, казалось, этого только и ждал. Он заговорил торжественно, важно, побагровевшее лицо его вдруг стало надутым, спесивым, нерусское произношение обозначилось особенно резко:
— Потому что мы великая нация!.. Да, мы ве-лика-я нация!.. Мы призваны нести нашу культуру за пределы своей страны!.. Это наш священный долг!.. Для вашей некультурной, полукрепостной, вонючей страны, — он сделал брезгливую гримасу, — для ваших ленивых хохлов — великое счастье подчиниться нам, нашей дисциплине, нашей работоспособности, нашему колониальному опыту!..
«Эко тебя прорвало...».
Словно поняв мысли Федора, раскрасневшийся, вспотевший капитан остановился перед ним:
— Вот видите, я говорю с вами дружески, откровенно... Надеюсь... и вы будете говорить так же честно.
Он подошел к окну, потянул шнурок портьеры. Большую комнату залило ослепительным солнечным светом.
— О, какой сегодня прекрасный день! — обрадовался капитан. — Как сегодня хорошо на улице!.. Впрочем, в этой чудной стране замечательный климат!.. Я подолгу живал здесь... Я знаю ее хорошо...
«Шпионом был... — подумал Федор. — Здесь и язык изучил... «Живал»...»
— Но вы, наверное, устали? Идите, отдохните... Вечером я вас вызову... Надеюсь, вы будете разговорчивей.
Конвой увел арестованного в пустую полутемную комнату с влажным цементным полом и матовыми стеклами в окнах, прочно закрытых свежевыкрашенными толстыми решетками.
Было холодно, мрачно, некуда было приткнуться.
Но измученный Федор, устало опустившись на пол, сразу заснул. Ни прохладная влага цемента, ни звонки и топот сапог в коридоре не мешали ему спать, и лишь смена часовых, вошедших в камеру, подняла его на ноги. Он привычно потянулся к карману за табаком, но вспомнил, что кисет отняли при обыске, и невольно взглянул на часовых. Один из них, сменяющийся, достал из лакированной табакерки большую щепотку табаку, смешанного с махоркой, несколько листков папиросной бумаги и, молча положив все в ладонь улыбающегося Федора, вышел. На пороге он обернулся и, оторвав от коробка черную полоску, отдал ее Федору вместе с десятком спичек, Отдавая, он, напряженно шевеля губами, с трудом преодолевая непривычные звуки, тихо сказал:
— На, товаришш...
Федор схватил его руку, такую же большую и жесткую, как и у Федора, и еще тише ответил:
— Спасибо, данке, камерад...
Другой часовой поглядел в коридор, подмигнул товарищу и, выйдя вместе с ним, закрыл обитую новым железом толстую дверь.
Но сейчас же дверь снова чуть приоткрылась, и в небольшую щель просунулась рука с белой булкой. Федор молча взял булку, и дверь опять закрылась.
День тянулся долго, однообразно, не прерываясь никакими событиями. И только с наступлением полной темноты, когда, видимо, работа канцелярий прекратилась и в коридорах стало тихо, в камеру вошел унтер-офицер с папкой подмышкой. Вглядываясь в полумрак камеры, он спросил, коверкая слова и жестоко акцентируя: