Гунны
Шрифт:
— Бежим, будто в каждой печке поджидает нас горячий борщ, та галушки в сметане, або кныши с мясом...
— А там, може, уже и Баштанов нема... И хаты, може, спаленные! Люди, може, все разогнанные.
— И галушек нам таких приготовят, що...
— Но-но-но!.. — кричал Петро. — Без панихиды! Каркают, як теи вороны!..
— Тебе хорошо, — уныло спорил кто-то, — у тебя жинки нема...
— Як нема?.. А кто ж мне Горпина, чужа баба? Ты, серая голова, думаешь, як попом не венчана — то не жинка!..
— Ну, жинка... Тилько незаконна...
—
Партизаны весело хохотали.
— Моя Горпина наикрасивше всех баб на свите!.. — в сотый раз нарочито хорохорился Петро. — А я ж не плачу!.. И ты не плачь!..
Было о чем подумать и Остапу.
Что найдут они в Баштанах? Узнают ли что-нибудь об обозе? Встретят ли там или где-либо поблизости своих? Федора, Суходолю, Горпину, Ганну?.. Если не встретят Федора, — как, не задерживаясь в районе, быстро связаться с повстанкомом?
Уже совсем сгустились синие сумерки и повеяло вечерним сентябрьским холодом, когда вышли на дорогу, ведущую прямо на Баштаны.
Вот знакомый перекресток с большим зеленым курганом — древней могилой степных кочевников. Вот в стороне три шестикрылых ветряка медленно вертят громоздкие дырявые крылья. Вон там, за синим кустарником, притаился глубокий яр с отлогим глинистым спуском и холодным ключом.
Здесь бы и стать на ночь.
Осторожно спустились в почерневший, покрытый бурьяном и колючками, бугристый овраг. Настороженно, осмотрев все выходы из кривого ущелья, не расседлав коней, прилегли после ужина вокруг неярких травяных костров.
Темные обрывы ночного яра, сдвигаясь в коричневой мгле, казались отвесными стенами глубокой ямы. Сверху прикрывала ее прозрачная ткань, сквозь которую просвечивали зеленые мерцающие огоньки.
«Будто и не звезды», — думал Остап, лежа, на разостланной овчинке. Будто где-то далеко растянулось большое село, и оттуда светятся сквозь окошки хат старинные каганцы... Вон там богатая хата — в ряде окон вспыхивают яркие огни... Вон крохотная бедняцкая хибарка с одиноким подслеповатым окошечком и тусклым умирающим огоньком...
Остап засыпал.
Ночь больше не была похожа на недавние летние ночи, наполненные непостижимой степной музыкой — стрекотанием миллиардов невидимых кузнечиков, криком перепелов, пением соловья в ближнем лесу. И запахи ночной степи исчезли, точно развеялись ветром ранней осени. Не стало терпкого аромата свежего сена, горечи разогретой травы, пряного дыхания неизвестных полевых цветов. Будто последние дни принесли с собой увядание жизни, начало конца, может быть близкую смерть. И повторяющиеся крики какой-то большой, по-человечески тоскующей птицы, сидящей где-то совсем близко, в овраге, назойливо, казалось, предсказывали конец тепла, света, веселой жизни...
— Чего вона кричит, — бормотал сквозь сон неспокойный Сергунька, — як та собака воет, проклятая...
— Спи, спи... — так
XXI
Долго тянулась прохладная сентябрьская ночь.
К Баштанам подошли почти в полдень.
Несясь рядом с Петром впереди отряда, Остап влетел с конниками в родное село и уже издали увидел ряд сожженных дворов, начисто оголивших часть широкой деревенской улицы.
Вот место, где стояла жалкая хатенка Ганны и Хвилько, повешенного немцами на мельничном крыле. Ни дома, ни построек, ни деревьев, ни забора — ничего. Только груды обгорелых досок и рассыпанные обломки закопченной печи да высоко торчащая каменная труба.
Вот двор Петра...
Отряд остановился.
Петро Бажан соскочил с коня и побежал, точно торопился войти в родную хату, но у ворот, обозначенных теперь только обгорелыми торчками столбов, он остановился и долго неподвижно смотрел на груды черных углей, на развалившуюся печь, на ряды обгорелых высохших вишневых деревьев, похожих теперь на выстроившийся взвод черных скелетов.
Долго смотрел Петро.
Потом обернулся к застывшему в молчании отряду, точно спрашивая: «Що? Бачите?..».
Он опустил голову и быстро пошел обратно, готовый вскочить на коня, но с противоположной стороны улицы неожиданно прибежала старая соседка, с детства знакомая тетка Степанида, и с криком бросилась к Петру:
— Ой, Петро, ой, ридный!.. Спалили вашу хату, спалили!..
— Бачу, що спалили...
— Батьку немцы в город повели, а мать занедужила... Доси у меня лежала, а зараз с Фроськой к сестре у Британы поихала...
— Добре, тетка Степанида, спасибо за добры вести... Я ще заеду к вам, а зараз треба ехать...
Отряд помчался дальше и вскоре остановился у двух сгоревших дворов — Остапа Оверко и Назара Суходоли. На месте, где недавно стояли белые хаты, где уютно прижимались одна к другой дворовые пристройки — клуни, хлева, сенники, где разрастались вишневые и абрикосовые деревья, — теперь, как памятники над свежими могилами, торчали закоптелые трубы, а вокруг чернели груды головешек, камней и серой грязи.
Только на кусочке случайно сохранившегося тына одиноко повисла разбитая макитра, да во дворе Суходоли на заброшенном огороде косо торчало, играя на ветру отрепьями, ненужное чучело.
— Так... — сказал Остап тихо и просто. — Была у Остапа отцовская хата, было хозяйство, теперь нема...
Потом, минуту помолчав, прибавил:
— Ну що ж... Не беда... Мы другу поставим...
Откуда-то прибежала старая, лохматая, вся в колючках и репейнике, грязная собака. Она быстро, деловито обнюхала ноги лошадей, побежала дальше, снова обнюхивала, точно искала кого-то. Потом дойдя до коня Остапа, стала принюхиваться со всех сторон и вдруг неистово завизжала, запрыгала, заметалась, будто ее подстрелили...