Ha горных уступах
Шрифт:
– Те духи, что по полям или лесам ходят, – говорил он, – совсем не злые. Поводить по лесу, перепутать дороги так, что ты можешь где-нибудь пропасть – это они делают, – но чтобы мстить тебе, гоняться за тобой, как те, что упырями зовутся, – ни-ни! Вот на кладбище ночью не надо ходить, да зачем и ходить туда? Стрелять на кладбище, – хотя там, правда, и заяц может повстречаться и лисица, – не станешь: от деревни близко, да и грех!
А если человека убьешь в горах или в лесу, можешь ходить спокойно. Он за тобой не станет гоняться. Тут ведь не один охотник человека убивал – взять хоть Тилька из Дяниша, что троих спящих обухом уложил… а он ведь лет 20
– А что в Татрах разные духи, разные «страхи» водятся, так это так! Везде их там полно, и искать нечего! Вздрогнешь слегка где-нибудь в долине, где пусто – ого, нечисть тут, как тут! То цепью зазвенит у тебя над головой, или так тебя в глаза ударит, словно все звезды посыпались, или тебе их золотом запорошило.
Много странного случилось с Бартком в горах, многое он рассказывал.
А из всего, что люди от него слышали, самым странным был рассказ о диком человеке, – хотя неизвестно, был ли это дикий человек, или сумасшедший.
– Шел я раз поздней осенью, когда уже снежок порошил, по Крулевой Горе низом, у потока; я нес дюжую козу на спине (я ее убил в Граноте) – смотрю, а в воде что-то плескается. Какой же чорт купается теперь, когда холодно и снег идет? Подошел я, – в воде стоит человек, одет как горец, венки на нем из сосновых, из еловых веток, из трав всяких. Подошел я ближе, – я не боялся, ружье у меня было наготове, – а он прыг к лесу! Я за ним. Убежал он от меня, на минуту скрылся за молодыми сосенками, смотрю потом – снова он тут! Стоит, смотрит на меня. Я к нему иду, кричу: «стой! а то стрелять буду!» Я это только так для острастки; чего мне в него стрелять? Он стоит, окинул меня глазами… глаза у него большие… откликается – не то поет, не то говорит:
Грехи мне простишь?
Грехи мне простишь?
Сердце мчит вода
Вдоль лесов зеленых,
Сердце мчит вода,
Мчит в водах студеных…
Видишь, видишь дно
Под водою зыбкой?
Вот плывет оно
Там красивой рыбкой…
Грехи мне простишь?
Грехи мне простишь?
И опять поет сначала. Я стою и слушаю, а он мне все свое, раза три повторил или, вернее, пропел, точно молитву какую заученную… До сих пор я его так вижу… Иногда он мне снится, или так просто мерещится, где-нибудь в лесу, в поле или еще где-нибудь… «Грехи мне простишь? Грехи мне простишь?» А пел он так жалобно, что сил не было слушать. Я ему говорю: прощу, только подойди ко мне! Думал я – он юродивый, нужно с ним говорить на его лад.
Хотел я его в деревню на Буковину отвести, пусть с ним делают, что знают. Нет, не идет!.. – Пойди сюда! пойди! – он ни с места. Кинул я кусок хлеба, который у меня в мешке был спрятан, за пазухой, показываю ему – он ничего. Все пятится к лесу. Взял я и бросил ему хлеб. Он еще дальше попятился. Посмотрел на меня так, словно ждал от меня чего-то недоброго, а я все понять не могу, чего ему надо? Посмотрел он еще и говорит: – Я к тебе с хлебом, а ты ко мне с камнем. Я к тебе с кровью, а ты ко мне с плевком! – Смотрю я, взял он ветку с земли и перекрестил меня. Я говорю: – Что же я тебе сделал, что ты рассердился? Еще крестишь меня! – А он – в лес, и пропал! Я за ним не пошел, коза была тяжелая, козу-то я на дикого человека ведь не променяю, человека не съешь! Так и пропал он… Потом еще раз он откликнулся в лесу, да только я не мог понять, что он говорил. Больше я его нигде не встречал. Слышал я от пастухов в Панщице, что видели они его, да только удрали – испугались… Я его не боялся. Я его иногда искал, когда забредал в ту сторону, да только напрасно… пропал куда-то, леший! Молодой был, лет двадцати пяти, не больше… Одет был, как горец, но по говору было слышно, что он не здешний, а из Кракова или откуда-нибудь из другого места. Вот ведь и на такого чудака наткнешься в лесу… Очень просто и обморочить бы могло!.. Эх, лес не шутка!
* * *
Однажды слег Бартек в постель, тифом заболел; потом у него на некоторое время словно ноги отнялись, и он полтора года в лесу не был. За ружья он очень боялся, что ржавчина их испортит… Голод был в избе, просто невтерпеж.
Наконец, вырвался он в лес, к Голице, где у него была спрятана самая лучшая двустволка. Нашел ее, вычистил, оскоблил, зарядил и пошел дальше, в глубь леса… Вдруг глазам его представилось страшное зрелище. И случилось это так неожиданно, что ему в первую минуту казалось, что его что-то морочит. Огромная площадь леса была вырублена. Стволы с обрубленными ветвями лежали всюду, куда ни глянешь.
Инстинкт толкнул Бартка назад: он попятился с ружьем в чащу.
И пустился бежать, словно от ядовитой змеи.
Побежал под Голицу, убегая от этого страшного места; у Жабьего озера опять стало просвечивать меж деревьями – и снова увидел он огромное пространство сваленных деревьев. И стал убегать он все выше, и казалось ему, что на каждом шагу перед ним откроется страшное зрелище. Он понял, что это возможно. В первый раз в жизни он не знал, куда бежать, останавливался, колебался, боялся в лесу…
В первый раз в жизни Бартку Грониковскому из Буковины стало тесно в татрских лесах. Вырубки были везде до самого Рыбьего озера. Бартек Грониковский забрался в чащу и лег на землю. В горле у него пересохло, глаза горели, неведомое чувство безнадежного страха охватило его. А вдруг он услышит тут же над собой стук топоров, скрежет пилы и треск падающих сосен. Стоило ему прилечь головой на мох от смертельной усталости и бессилья, как он тотчас поднимал ее и прислушивался… Его преследовали пустые, лысые поляны. Яркое солнце, которое он видел в просеках, наполняло его ужасом и отвращением… его, который мог целых полдня качаться на солнце, где нибудь на верхушке дерева в лесной глуши.
Теперь уже не было безлюдно в Татрах. Но не горцы бродили по ним, что проводили здесь по нескольку месяцев; не лесничие, один из-под Ледяного озера на Сниже, другой из Посреднего Верха на Липтове, третий из Воловца на Ораве, не лесничие, рассеянные в разных концах чащи, – а какие-то чудовища заселили лес, вековые девственные пущи, уничтожая их и истребляя хуже, чем огонь и горный ветер. Бартек Грониковский дрожал и судорожно сжимал в руке ружье. Теперь уже не он охотился, а на него охотились – и не какой-нибудь Хорват или Добровольский: за ним гнались, его преследовали лысые, пустые просеки, гналось за ним страшное, проклятое «Видно» – охотился на него «Свет».
Бартек Грониковский на коварство отвечал коварством, на пулю – пулей, но, видя, что рубят леса, он почувствовал себя бессильным: он «кончился».
Не знал он, было ли это на самом деле, но воображению его мерещилось, как падают под топорами огромные сосны в Копровой Долине, шумливые, широкие яворы под Рогачами, блестящие ели за Сивым Верхом. Все Татры, все татрские леса лежат так, стволы на стволах, суки и ветки в кучах… и только оставшиеся пни белеют, белеют на земле, белеют в солнечном свете, как мертвые кости.