Хамсин, или Одиссея Изи Резника
Шрифт:
Часть первая. Оккупационная зона.
Вена, февраль 1947
…Танк, едва видимый размытым серым силуэтом через морось и сумерки, разворачивается и хищно ведет коротким стволом. Сейчас он заполняет собой почти все поле прицела, и, кажется, так несложно попасть перекрестием тонких рисок под приземистую башню. Кумулятивный 76-миллиметровый снаряд уже готов проделать аккуратное круглое отверстие, проникнуть в моторный отсек и разорваться там, круша железо и разрывая плоть. Но перекрестие дрожит и не желает наводиться. Что же этому виной? Что? Может быть – взрывная волна от очередного снаряда, выпущенного то ли из танковой пушки, то ли из скрытых в перелеске немецких "семидесятипяток"? А может быть виной этому неверная, размытая дождями и разорванная снарядами земля под сошками? Или просто дрожат руки? Да, это поле хорошо и основательно распахано. Еще вчера пожилой ездовой Вуколов, рассматривая его с позиции на другом берегу речушки, утверждал, что это заливной луг. Когда-то, по его словам,
Слева два танка застряли в непролазной глине и, крутя башни, бьют фугасными по двум оставшимся орудиям батареи. А сзади уже кто-то истошно орет:
– Бей же, бей, мать твою! Огонь, командир! Огонь!
Этот крик мешает, не дает навести проклятый прицел. Но тут грохот разрыва закладывает уши, прокатывается жаркая волна и больше не слышно криков. Так вот же он, нижний срез башни, как раз в перекрестии! Теперь отшатнуться назад от прицела, чтобы отдача не впечатала обрезиненную оптику в глаз, и надавить на рычаг. Но станина орудия вдруг куда-то убегает, как будто и ее и все орудие отбросило взрывом, измяв тонкую сталь пятимиллимитрового щита, и что-то мягкое с размаху бьет по спине. Медленно, кинематографическим затемнением, накатывается небытие…
…Реальность возвращается столь же медленно. Вначале появляется темно-оранжевый кружевной абажур на потолке и фотографический портрет незнакомого мне усача на стене. Усач гордо выпятил грудь, туго обтянутую мундиром неизвестной мне армии со множеством блестящих пуговиц и витых золоченых шнуров, которые, кажется, зовутся аксельбантами. Опирается усач на богато украшенную саблю и вид имеет надменно-гордый. Потом реальность неохотно возвращает мне спинку кровати с блестящими шарами. Шары не в фокусе и я промаргиваю глаза. Теперь все четко: и чугунные решетки на спинке и никелированные шары по краям. Утренняя нечеткость зрения и нечастые головные боли, вот и все что мне осталось на память от фугаса, швырнувшего меня об раскисшую глину четыре года назад. А еще мне тогда раскроило плечо осколком. Но плечо давно зажило и лишь немного, совсем не обременительно, ноет в сырую погоду. Вот только та схватка, последний бой нашего дивизиона, иногда не дает мне покоя по ночам. Для меня то давнее сражение тоже оказалось последним, потому что где-то в кадрах заметили в моем личном деле пометку о знании английского. Началось все не слишком хорошо и меня долго трясли в Особом Отделе пытаясь навесить сокрытие личных данных и дезертирство. Было не совсем понятно, как именно я мог скрывать свои лингвистические способности, если они изначально были прописаны в моих документах? К тому же "дезертировал" я прямиком на передовую, подозрительным образом уклонившись от необременительной штабной службы. Однако логика никогда не смущала особистов и меня как раз начали "обрабатывать", когда выяснилось, что армии позарез нужны переводчики. Поэтому меня не успели покалечить, даже не выбив, а лишь расшатав два передних зуба. Десны зажили и я начал свою тыловую карьеру.
Сон постепенно отступает и вместе со зрением возвращается и память. Усач на стене носит, разумеется, форму австрийской Императорской Гвардии, поскольку является, а точнее – являлся, мужем фрау Браницки, моей квартирохозяйки. Когда год назад, размахивая комендантским ордером, я явился пред ее светлые очи, сия фрау долго и неимоверно занудно клялась мне в любви к русским. Для начала она рассказала мне о своей бабушке, закрутившей много лет назад головокружительный роман с русским князем (ну, разумеется!), плодом которого стала ее матушка. Фрау брызгала слюной и безбожно путалась в своем вранье. Пришлось ее пожалеть и признаться, что я еврей, что совершенно выбило ее из колеи. Некоторое время она раздумывала, не признаться ли, что ее прадедушка по материнской линии был кантором в зальцбургской синагоге, но не решилась и ограничилась профессиональным поджатием губ. В дальнейшем она оказалась совсем не вредной старухой и мы иногда попивали вместе венский кофе со сливками, достоинства которого на мой вкус слегка преувеличены. Саму же старуху Браницки явно устраивал молодой, относительно интеллигентный и малопьющий офицер, который не водил (почти) к себе женщин.
Поэтому она не опасается оставить покойного герра Браницки наедине с советским старшим лейтенантом. Куда денешься, ведь ее семья осталась только на фотокарточках. Старый гусар Браницкий, следящий за мной со стены, погиб от шального снаряда при штурме города в апреле 45-го, пытаясь раздобыть какую-либо еду для больной жены. Ну а дальше, над столом в гостиной висит фотография сына фрау Браницки: светлый пиджак, отложной воротник белой сорочки, темные волосы, веселые светлые глаза. Но я знаю, что в спальне у моей хозяйки есть и другая фотография молодого Антона Браницки – в так хорошо знакомой мне полевой форме Вермахта. Ее как-то показала мне сама фрау. Произошло это после того как австрийские газеты еще летом 45-го раструбили пресс-релиз давней Московской декларации, в котором Австрия именовалась "первой жертвой нацистской оккупации". Людям свойственно верить всему и уже на следующий день можно было встретить в Старом Городе восторженных юнцов, размахивающих красно-белыми флагами под неодобрительными взглядами совместных патрулей. Зато на них одобрительно посматривали люди постарше, которые десять лет назад так же восторженно размахивали красно-белыми флагами встречая других оккупантов. Только на тех флагах была свастика вместо полос. Я не знал, как приняла Аншлюс моя домохозяйка и предпочитал не спрашивать. А тогда она показывала мне старую фотокарточку, плакала и прятала глаза. Что я мог ей сказать? Что осколок, разорвавший артерию светлоглазому Антону под Малой Вишерой, мог быть от снаряда, выпущенного моей рукой? А еще я мог бы рассказать, что во вражеской армии австрийцем был каждый четвертый, а то и третий. Да, с нами воевали не только немцы. Их было много самых разных, чуть ли не со всех стран Европы. Под Ленинградом, где я принял свой первый бой, нам довелось обстреливать позиции Норвежского Легиона СС и испанской "Голубой Дивизии". А потом, уже много позже, мы крошили под Нарвой голландских гренадеров. Одессу, где застряли в начале войны мои родные, оккупировали румыны, под Сталинградом навечно остались итальянцы и венгры. Гришке Онищенкову, с которым я познакомился в госпитале, довелось воевать против хорватов и словаков. А когда он, сам хохол, упомянул о боях с гренадерами из "Галитчины", то единственное, что он процедил сквозь зубы было:
– Пленных было велено не брать… Их и не брали… Он же с тобой на твоем-же языке… И глаза коровьи как будто это и не он, там на полтавщине… А форма-то на нем эсэсовская… Так штык в форму эту сам входит, как бы и руки тут не при чем…
Теперь же все они стремительно становились "жертвами оккупации": и голландцы и австрийцы и румыны с венграми и хорватами. Как будто не они вытаптывали своими сапогами траву под Лугой и Николаевом. Поэтому тогда мне нечего было сказать фрау Браницки и я отделался неопределенными вздохами и покачиванием головой.
Но сегодня моей домохозяйки не было видно. Наверное она ушла с утра пораньше в кондитерскую за углом, где по утрам выпекали замечательные рогалики из почти белой муки. Стоили они весьма недешево, но старуха продолжала потакать греху чревоугодия, периодически каясь в нем исповеднику в Карлскирхе, куда она ходила по воскресеньям на мессу. Все же инфляция, благодаря стараниям правительства и денежной реформе, хоть и продолжала ползти вверх, но делала это все медленнее и медленнее. Новые шиллинги, пришедшие на смену старой валюте и проклятым рейхсмаркам, курс которых скакал совершенно непредсказуемо, несомненно оздоровили экономику. Дело явно шло к отмене карточной системы. И все же на черном рынке, который не собирался сдавать позиции, предпочитали фунты, доллары или, на худой конец, франки. Рубли там не котировались, зато ценилась русская тушенка, которая по своим качествам уже превосходила свой лендлизовский прототип.
Я успел умыться под тонкой струйкой холодной воды из крана, почистить зубы мятным зубным порошком, который нам выдавали в комендатуре и натянуть брюки и китель, когда задребезжал дверной колокольчик. Проклиная всех утренних визитеров, я прошлепал к двери. По случаю мягкой зимы топили кое-как и идти босиком по паркету было холодновато. За дверью обнаружился офицер в накинутой на плечи шинели, с огромным фибровым чемоданом у ног и потрепанным вещмешком за спиной. При виде моих погон его напряженное лицо расплылось в широкой улыбке:
– Вот зна-атся как! Наши в городе!
Глядя на это трудно было удержаться от ответной улыбки.
– Слышь, бог войны – продолжил мой утренний гость, глядя на мои еще артиллерийские, погоны – Это ведь Волебенгассе 9, верно? Шестнадцатая квартира? Вот глянь, тут у меня ордер.
Сразу стал понятен утренний визит. Комендатура у нас работает круглосуточно и ордер могли выдать в любое время дня и ночи. Действительно, у старухи Браницки пустовала комната покойного Антона и мы с ней давно гадали, кого же к нам подселят. Поэтому на бумажку я смотреть не стал и пригласил гостя в дом. В прихожей он сбросил шинель и оказался инженер-капитаном. Хорошо, что не из "СМЕРШ", подумал я. С особистов, впрочем, станется носить погоны технарей, вот только селиться они предпочитают среди своих.
– Яков Семёнович Матвеев – представился капитан – Но можно просто – Яша. Связист я. Вот, перевели к вам из Восточной Пруссии, из Кенигсберга, то есть, тьфу, из Калининграда.
Тут он вопросительно посмотрел на меня и я спохватился:
– Резник, Исаак Александрович, но можно просто – Изя. Переводчик при комендатуре.
– О, так ты тоже яврей! – обрадовался капитан.
Во времена моего детства на вопрос о национальности у нас принято было отвечать боевой стойкой и агрессивно-вызывающим: "А что?" Но опасные ленинградские подворотни остались за несколько тысяч километров от Вены, да к тому же меня смутило капитанское "тоже". На еврея он был похож не более, чем я на китайца, к тому же его широкое лицо и "яврей" вместо "еврей" выдавали среднерусское происхождение. Фамилия тоже ассоциировалась скорее с сохой и дышлом, чем с мацой и талескотном, чем бы этот загадочный талескотн не был для такого ассимилированного еврея как я.