Хамсин, или Одиссея Изи Резника
Шрифт:
Но служба не готова была ждать и на выяснение подробностей у меня уже не оставалось времени. Я быстренько показал связисту кухню, объяснил что и где и отсыпал кофе из своих запасов. Стрелки на трофейных швейцарских часах с тремя циферблатами показывали начало восьмого и мне следовало торопиться. Натянув сапоги на дорогие шелковые портянки вместо носков – фронтовая привычка – я помчался к трамвайной остановке. Наша Волебенгассе упирается в широкую Принц-Юджин штрассе, по которой и проходит трамвайная колея. В последний вагон дребезжащего состава, напоминающий наши ленинградские довоенные вагоны, я вскочил на ходу и остался на площадке, простреливаемой неодобрительными взглядами малочисленных по случаю воскресенья пассажиров. Кондуктор покосился на меня, но билет предлагать не стал – по неписанной традиции офицеры союзников пользовались трамваями
Венцам, по правде говоря, нельзя отказать ни в чувстве юмора, ни в эстетизме. Однажды я разговорился с Карстеном, молодым инженером из муниципалитета, с которым мне пришлось пообщаться по административным делам. Как раз за день до этого я помог ему решить некую административную проблему с обычно несговорчивым и весьма вредным полковником из техчасти комендатуры. Когда моя хитрая мина, из смеси подхалимажа и невнятных угроз, сработала и Карстен получил то, что хотел и что ему, на мой взгляд и так причиталось, парень расчувствовался и пригласил меня на кружку пива в подвальчик на Никельсдорф. Нам это было запрещено, но Карстен уверял, что никто не узнает. Никто и не узнал и мы не ограничились одной кружкой благодаря тому что я был в штатском, а мой немецкий, если и вызывал подозрения посетителей, то лишь тем, что походил на "хохдойч 1 ". Расслабившись после пива, Карстен разоткровенничался. Он рассказывал про травму ноги, избавившую его от фронта и оставившую в университете, но не избавившую от трудовой повинности и формы Вермахта, из-за чего он провел несколько необременительных месяцев в британском лагере для военнопленных. Потом, подмигивая и переходя на шепот, он невнятно бормотал про "этого лиса Реннера", который "переиграет и Сталина и союзников". Наконец, в порыве откровенности, но по-прежнему шепотом, он сказал:
1
Верхненемецкий.
– Ты хороший парень, Резник, но, только не обижайся, ты здесь не нужен. Никто нам не нужен, ни русские, ни американцы, ни монголы. Австрийцы достаточно повоевали и в следующей войне, которую недолго ждать, постараемся остаться в стороне.
– Если получится, конечно – добавил он стремительно трезвея.
Мы оба понимали, что остаться в стороне от ядерной бомбы вряд ли получится.
– А еще я бы убрал из города все следы оккупации, портреты вождей, чужие флаги, надписи на иностранных языках – добавил он – Единственное, что я бы оставил, так это памятник на Сталинплатц.
Я посмотрел на него с изумлением. Карстен утверждал, что никогда не симпатизировал нацистам, но так сейчас говорили все. А вот в симпатиях к русским его трудно было заподозрить, особенно после знакомства с полковником техслужбы. Заметив мое недоумение он пояснил:
– Ваши художники так тонко вписали памятник в ансамбль Шварценбергплатц, что кажется он всегда был там. Теперь ни один истинный венец не решиться убрать его. Это как резать по живому. Вот только танк я бы убрал с постамента, а то он нарушает гармонию…
Трамвай истошно затренькал и повернул налево, на Кёртнер-Ринг, огибая почти нетронутый во время штурма города памятник Карлу Филиппу. Кёртнер-Ринг незаметно перешла в Оперн-Ринг, потом начался Бург-Ринг и, наконец, кондуктор, дребезжащим как его трамвай голосом, объявил мою остановку: Народный театр. Я соскочил с подножки, ностальгически вспомнив при этом трамвайную остановку на углу Офицерской и Театральной площади. Офицерскую давно переименовали в Декабристов, но у коренных ленинградцев считалось шиком помнить старые названия.
Советская комендатура занимала Дворец Эпштейна на противоположной стороне Ринга. Это огромное здание принадлежало когда-то внезапно разбогатевшему еврейскому торговцу сукном из Праги. Потом Эпштейн разорился во время давнего краха венской биржи, а здание перешло государству. Сейчас же его массивный классический фасад скрывали огромные портреты Ленина и Сталина, разделенные такой же гигантской пятиконечной звездой.
На входе стоял незнакомый часовой и пришлось доставать пропуск. Время поджимало и на третий этаж я подымался бегом и столь же бодрой трусцой проследовал дальше по коридору. Вся его дальняя часть была отгорожена фанерной перегородкой, комнаты за которой принадлежали "СМЕРШ". Вообще-то эта чекистская структура было создана во время войны и, по идее, после войны должна была отмереть за ненадобностью. Но, как известно, любая бюрократия тратит большую часть своих ресурсов на поддержание собственного существования. Поэтому "СМЕРШ" был жив как никогда, в особенности благодаря маячащей на горизонте "холодной войне". Через перегородку вела дверь, которую охранял вооруженный часовой. В техчасти и у нас, переводчиков, эту дверь называли "дорогой на Колыму", из-за того что за ней уже неоднократно исчезали навсегда неосторожные офицеры и солдаты пойманные на черном рынке или застуканные на слишком теплых отношениях с австрийками. Впрочем, местные австрийцы весь Дворец Эпштейна прозвали "воротами в Сибирь". На меня часовой посмотрел подозрительно, проявляя бдительность, но я сделал вид, что его не замечаю и проскочил в боковой коридор, где располагались комнаты переводчиков.
Когда я вошел, наш командир, подполковник Залесский, посмотрел на меня укоризненно и покачал головой. Мне стало неловко, хотя опасаться строгого начальства не было причин. В душе подполковник как был так и остался сугубо штатским человеком и держался с нами не как служака, а скорее как университетский профессор, каким он и был до войны на кафедре иностранных языков в нижегородском университете. Признаюсь, сегодня у подполковника были основания для недовольства, потому что в Первом секторе, который все называли Старым Городом и который находился под совместным управлением всех четырех держав, проходил сейчас "месячник" советской администрации и в комендатуре все стояли на ушах.
– Доброе утро, Серафим Викторович – смущенно пробормотал я.
Залесский побуравил меня своим профессорским взглядом еще пару секунд и смягчился.
– Здравствуй, Изя – сказал он – Тут тебя уже искал какой-то майор из СМЕРШа. Но он не сказал, что ему от тебя надо.
При слове СМЕРШ следовало пугаться, но я был стреляным воробьем, имел со особистами дела неоднократно и прекрасно понимал, что если тебя спрашивает майор, то не для того чтобы арестовать. Майор Особого Отдела, который мы по старой привычке называли СМЕРШ, был птицей слишком высокого полета для ареста простого старлея. Для этого существовал наряд из лейтенанта и пары бойцов, причем вхолостую они никогда не приходили. Поэтому про особиста я сразу забыл. На моем столе со вчерашнего дня не осталось бумаг для перевода и я как раз собирался побездельничать, считая проходящие под окном трамваи, как вновь заявился тот самый майор. Еще не успел он открыть рот, как я с удивлением узнал в нем своего давнего знакомого…
Село Рыбцы, Полтава, июнь 1944
…Огромную, гладкую как стол и сверкающую металлом взлетно-посадочную полосу строили женщины полтавщины. Полтора месяца назад они пришли сюда и начали укладывать стальные плиты, привезенные в Мурманск северным конвоем и доставленные под Полтаву литерными поездами. Женщины работали днем и ночью, торопились, полосу построили в срок, на диво союзникам, и, вымотавшись до последнего предела, вернулись обратно к своим детям, примусам и скудному пайку. А сейчас на эту полосу садились "летающие крепости", взлетевшие в Англии и отбомбившие по заводу синтетического горючего и железнодорожному узлу в Германии. Огромные крылья тяжелых машины казалось спрессовывали тяжелый украинский воздух, бомбовозы наваливались на него низко над землей, как уставший человек валится на подушку, мягко плюхались на стальные плиты полосы и откатывались в сторону. Носы могучих машин были расписаны яркими, как в иностранных журналах, картинами: полуголая русалка, дракон, орел, расправивший крылья. Мне сразу вспомнилась песня, дошедшая до нас на хрипящей патефонной пластинке:
Comin' in on a wing and a prayer,
Comin' in on a wing and a prayer,
Though there's one motor gone
We can still carry on,
Comin' in on a wing and a prayer.
По радио ее уже успели передать в вольном переводе, в исполнении дуэта Утесовых.
Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы ползем на последнем крыле.