Хамсин, или Одиссея Изи Резника
Шрифт:
Они сидели в гостинной и попивали что-то из моих граненых стаканов. Хозяйки не было видно.
– Заходи, Изя – приветливо кивнул Матвеев – А мы тут с Алоизом байки травим. Я тебя с ним потом познакомлю, дай историю закончить.
По немецки Матвеев говорил с ужасным прононсом, но весьма чисто.
– …Заходим мы как-то на хутор верстах этак в двадцати от города – продолжил он свой рассказ – Саперы осмотрели усадьбу и дают добро, мол мин нет. В доме, ясное дело, никого. То ли сбежали, то ли их уже депортировали, не знаю. Смотрим, а на стене телефон. Ну, я же связист… Поднимаю трубку, а там сигнал, работает аппарат-то. И, чуть позже, приветливый такой женский голос говорит: "Gr"uss Gott, wie kann ich Ihnen helfen? 5 "
5
Здравствуйте. Чем могу помочь? (нижненемецкий диалект)
– Так это ты по тому кабелю до Вены добрался? – спросил тот, кого он назвал Алоизом.
Яков расхохотался и, отсмеявшись, сказал:
–– Познакомься, Алоиз Шустерман, местный инженер. Мы с ним вместе будем работать. Алоиз, познакомься с Исааком. Резник, верно?
Я кивнул и присел за стол. Алоиз выглядел странно. Довольно приличный коричневый костюм сидел на нем мешком, как на вешалке, а черный галстук в более светлую полоску болтался на шее как тряпка. Он вообще производил впечатление исключительно болезненного человека, да к тому же с четко выделенными на худом сером лице скулами. Редкие темные волосы на голове не добавляли ему шарма. В подтверждение моих первых впечатлений, Алоиз зашелся в кашле.
– Лагерь? – участливо спросил Яков.
– И лагерь тоже – спокойно пояснил Алоиз – Но началось все много раньше, когда я наглотался боевых газов в Флоридсдорфе.
Видя наши недоуменные взгляды, он пояснил:
– Во время Гражданской Войны… Не слышали о такой?
Мы снова недоуменно переглянулись. В моем понимании, Гражданская была у нас в России или, на худой конец, в Америке в прошлом веке. При чем тут рабочий район Вены?
– Была и у нас такая небольшая война – не очень охотно произнес Алоиз – Там я и заработал больные легкие. А лагерь потом добавил свое.
– Какой лагерь? – спросил я и тут же пожалел об этом, потому что лицо Алоиза потемнело.
– Майданек – тихо сказал он – Слышали про такой?
Я не только слышал, но и видел....
Юго-Восточная Польша, май 1945
…В середине мая 1945 года окрестности Люблина пахли мерзостью… Казалось бы, для этого не было никаких причин… Недавно закончившаяся война прошла здесь много месяцев назад и привычные запахи пороховой гари и крови давно успели выветриться. Стояла мягкая польская весна, солнце светило уже не по-зимнему ярко, но еще без летнего неистовства. Тополя шелестели листвой, поля робко зеленели и девушки в белых платьях улыбались по-весеннему. Здесь должно было пахнуть свежестью, весенними цветами и раскрывшимися почками. Однако вместо этого пахло отвратительной жирной копотью, смертью и еще какой-то дрянью. Казалось, этот запах въелся в кожу, проник глубоко в мозг, никогда не забудется и никогда не удастся от него отмыться. А ведь запах этот, вне всякого сомнения, существовал лишь в моем воображении, потому что Майданек остался далеко за спиной и наш "виллис" уже битый час пожирал хороший европейский асфальт на пути в столицу. Вот только от этого было не легче ни мне, ни Вольфу Григорьевичу, ни особисту, ни молодому британскому офицеру, которого мы обещали подбросить до Варшавы.
– Стой – не выдержал особист – Слышишь, старлей, останови.
Последнее, к моему огромному удивлению, прозвучало не требовательно, а скорее жалобно. Я послушно крутанул руль и въехал правым колесом в неглубокий кювет. Машина накренилась, помогая особисту выпрыгнуть, и он поплелся неверным шагом в негустой перелесок, прислонился там к молодой березке и его вырвало прямо на белый, с черными отметинами ствол. Теперь, подобно Есенину, он обнимал белую польскую березку, доверяя ей свой обед и не обращая внимания ни на нас ни на двух местных мужиков, не то поляков, не то западенцев, которые с усмешкой косились на нетвердого желудком офицера в фуражке с малиновым околышем. Думаю, что в другое время он бы их немедленно приструнил, но сейчас ему было явно не до пары мелкобуржуазных недобитков. Там в Майданеке он поначалу держался стойко, но когда нам показали рвы, то его холеное лицо заметно позеленело, приобретая человеческие черты, не свойственные представителям его профессии. Капитана звали как-то на "ша", не то Шувалихин, не то Шувалов, хотя я вовсе не собирался запоминать его фамилию, предпочитая обращаться по званию, да и то лишь в самых крайних случаях. Однако сейчас я на короткий миг проникся к нему сочувствием.
Вольфу Григорьевичу тоже было плохо. Его и без того осунувшееся лицо, казалось заострилось еще больше. Еще бы, ведь там, за спиной, остались его отец и братья, либо в глубоких рвах под немерянными слоями тел, либо пеплом, который выгребли из крематория. О чем он сейчас думал? Наверное и ему тоже хотелось сейчас обнять березку и биться об нее головой, чтобы заглушить воспоминания. Ведь тогда, перед войной, в мирной и зажиточной польской провинции он не сумел найти верные слова, пусть даже и жестокие, пусть даже и ранящие. Только теперь, после того что он увидел, у него появились эти слова, который могли бы заставить людей проснуться и бежать, бежать. А если бежать было некуда, то можно было взять оружие и умереть на пороге дома, а не в бесконечных, глубоких рвах. Но все уже свершилось, и он сжимал зубы от бессилия.
– Хайнт мейн лебен из торн ин цвей. Ауф "эйдер" аун "нох" – сказал он.
Англичанин недоуменно посмотрел на него:
– Простите, но я не говорю по-еврейски.
На идиш я тоже почти не говорю, но благодаря знанию немецкого, приобретенному за два года на фронте, мне удалось понять эту несложную фразу.
– Сегодня моя жизнь разорвалась на две части. На «до» и «после» – перевел я.
Капитану было явно не до нас, но бдительности он не потерял.
– Вас, товарищ Мессинг, я попросил бы говорить по-русски! – потребовал он.
– Я тут себе подумал было, что с такой фамилией можно-таки немножечко знать идиш.
Мне несомненно импонировало бесстрашие Вольфа Григорьевича, который то ли издевался над особистом, пародируя местечковый говор, то ли действительно говорил с сильным еврейским акцентом. Британского офицера звали Натан Розенфельд, был он молод, ненамного старше меня, и ничего еврейского в его лице я не заметил. Хотя, фамилия действительно не совсем английская.
– В нашей еврейской семье только мой дед знает идиш – подтвердил англичанин подозрения Мессинга – Вот такая у нас в Йоркшире ассимиляция.
– Нацистов ассимиляция не смущала – проворчал Мессинг после моего перевода – Не хочу вас пугать, молодой человек, но не было ли в тех рвах ваших родственников?
Опять мне пришлось переводить…
– Были – неожиданно сказал Розенфельд – Были!
И, в ответ на невысказанный нами всеми вопрос, добавил сквозь зубы:
– Все они там – мои родственники!
…И не оглядываясь пошел к машине.
– У этого молодого человека еще не зачерствело сердце – задумчиво пробормотал Мессинг.
Он сказал это опять на идиш, но капитан не стал его поправлять, наверное понял.
Вена, февраль 1947
… – Хайнт мейн лебен из торн ин цвей. Ауф "эйдер" аун "нох" – повторил я.
Что-то такое отразилось наверное на моем лице, потому что взгляд Алоиза потеплел.
– Ты видел – медленно протянул он.
– А ты Алоиз, был там как коммунист или как еврей? – не унимался инженер-капитан.
– Коммунист? Я никогда не был коммунистом. Раньше, еще задолго до Аншлюса, я был социалистом, а теперь я любитель свежего воздуха. Правда, евреем я был всегда, вот и получил по совокупности.