Хлеба и зрелищ!
Шрифт:
Из древнего мира могучих девственных лесов не хотелось возвращаться в комнату с батареями центрального отопления, где под потолком ровно гудели люминесцентные лампы, а за окном шумел вечерний город. Писатель, не щедрый на похвалу, сказал:
– Автор не просто способен. Автор талантлив. Очень талантлив.
Студийцы с завистью и восхищением уставилась на Петеньку.
Возвращаясь в этот вечер домой, он нёсся по мокрому после дождя асфальту. Разбрызгивал лужицы, не чуя в башмаках ног, наперерез автомобилям, взбрыкивая как жеребёнок. Прохожие
Всё в эту минуту в Петеньке ликующе кричало: «Я ТАЛАНТЛИВ!» Задави его, допустим, автомобиль, свались на голову дореволюционный, в каменных завитушках, балкон, плевать: ОН ТАЛАНТЛИВ!
После такого счастья можно было со спокойным сердцем умереть.
То есть, конечно, Петенька вовсе умирать не собирался. Напротив, предстояло быть готовым к бурной новой жизни: к завоеванию места под солнцем, к расчистке зубами и локтями дороги, ведущей к славе.
Он уже знал, что пробиться талантливому человеку в нашей стране, в нашей системе, в наше время страшно трудно, если не сказать – невозможно. О, подлая страна, подлые нравы! Серость прочно, как пробка в бутылку, залезла в своё тёпленькое пожизненное место. Попробуй выковырни. Ниши заняты, мой мальчик. Свято место пусто не бывает. Гнусные людишки.
Но его в муках рождённые дети, его повести и романы настойчиво, упрямо требовали поставить их на ножки, отправить в большую жизнь. И он складывал рукописи в папочку и ходил по редакциям и издательствам. Предлагал новые, забирал старые.
Сначала возмущался и топал ногами, потом – не таких сивок-бурок укатывали! – выбился из сил. Недоумевая, молил об одном: объяснить просчёты, промахи, ошибки. В чём они? Он тотчас засядет за стол, честное слово, он – кровь из носу – исправит всё. Почему они все в издательствах смущённо отворачиваются?! Почему не говорят, чего в его рассказах не хватает?
А не хватало – блата. Ему, тридцатилетнему, рано полысевшему, говорили: «Автор еще молод».
– Ага, – злорадствовал Полуторный. – Еще бы, конечно, молод. Прямо юный. Почти зелёный. Даже кислый.
А время шло, и нужно было заниматься нелюбимой работой в заводской многотиражке, чтобы зарабатывать на жизнь, и чтобы в свободное от работы время писать романы. Он уже не мог не писать.
…Да, а вот с женой Петр Кириллыч жил не очень хорошо. Можно сказать, очень плохо с женой жил Петр Кириллыч.
Служил в Союзе писателей зам по АХЧ. Но был он не просто хозяйственник, а пишущий хозяйственник. Он по очереди опубликовал пять неподъёмных фолиантов в глянце и золоте: о японской, германской, гражданской, финской и Великой Отечественной войнах. Если бы случилась ещё война, он бы написал и шестой документальный роман.
Был он презрительно груб и бесцеремонен с Петенькой. И однажды в коридоре издательства побагровел, затрясся, застучал на него палкой, а его рукописи назвал «фитюльками» и «происками ЦРУ».
Но вдруг произошло нечто такое, что он стал с Полуторным особенно развязно-любезен. Объяснялось всё просто, но Петенька узнал об этом много позже.
Дочка хозяйственника
Мемуарист-хозяйственник обозвал дочь Машу шлюхой, звучно отхлестал по щекам и демонстративно пошёл в ванну мыть руки. Из ванны, сквозь шум льющейся воды крикнул, что теперь вся Москва, да чего там, вся пишущая Россия будет показывать на него пальцем.
Но Машина мать напала на мужа:
– У, сам виноват, раньше надо было соображать. Дочке скоро стукнет сорок, тут не то, что под негра – под чёрта лысого ляжешь. Потом заявила, что прерывать беременность на таком сроке неполезно для здоровья. А лучше сделаем вот как: срочно выдадим её замуж, и пусть она ещё походит месяцок-другой. У Маши вызовут искусственные роды – нынче это просто делается, только нужно сунуть на лапу кому следует.
И вот тут взгляд папы, мемуариста и хозяйственника, упал на путающегося под ногами со своими потрёпанными уже, потасканными романами Полуторного. Тот к тому времени и вовсе нос опустил.
Когда Петенька впервые увидел Машу на званом ужине, у него само собой вырвалось: «Восхитительно широкая натура!». Он не знал, что Маша беременна на шестом месяце.
И Маша не только простила ему эту скабрёзность, но даже польщённо усмехнулась. Беременность шла ей на пользу: она похорошела, налилась яблочной полнотой. Скоро Машу поместили в клинику (Петеньке сказали – на обследование), и там она благополучно разрешилась предварительно в чреве умерщвлённым ребёнком. Ребёнок родился беленький, девочка.
Ничего этого, разумеется, Петенька не знал. И поторопился занести высказывание о «широкой натуре» в свою знаменитую записную книжку. Он уже выработал привычку записывать туда всё, достойное мало-мальского внимания. Это был его хлеб.
Иногда даже среди ночи вскакивал, подтягивал на впалом пупастом животе трусы, шёпотом ругался, что вот даже во сне негодные мысли не дают ему покоя. Но в который раз Петенька убеждался, насколько превосходит окружающих, которым не дано видеть и осознавать то, что видел и осознавал он один. Их сердца были заперты, черствы и глухи, а маленькие червячки мыслей копошилась вокруг своего убогого бытия.
Он щёлкал кнопкой лампы, загораживая собой свет, чтобы не разбудить разметавшуюся во сне соблазнительную тёплую нагую Машу. Торопливо скрипел ручкой. Потом, поджимая озябшие ноги, возвращался к жене. И, если она лежала с открытыми глазами, они баловались и безобразничали.
Пётр Полуторный к тому времени был уже китом литературного отечественного моря и могучей грудью уверенно бороздил пучины бумажных волн. По его роману-трилогии «Ежевичные поляны» поставили шестнадцатисерийный фильм, получивший Государственную премию. Вся страна по вечерам бросала дела и льнула к голубым экранам, бурно обсуждая перипетии любви передового механизатора Гурьяна и доярки-сорокатысячницы Груши.