Хохот Демиурга. Плаха и Веха
Шрифт:
А не от страха ли я так мыслю? Не Ганина ли глаза, в которых агрессивного блеска побольше, чем в моих будет, внушают эти мысли? Не объёмные ли мышцы под его футболкой? Не люди ли в форме? Когда это поэты были безобиднее? Кого там этот поэт собирался бить своим слогом?
– О! Я же тебе не рассказывал, как работал санитаром на скорой? – отвлекается от неба поэт, видимо, успев пересчитать все звёзды.
Автобус заканчивают обыскивать, пассажирам разрешают вернуться. Ганин, не отрываясь от рассказа, идет со мной рядом. Пересаживается на пустующее сидение рядом с моим.
Решаю бездействовать, пока новое откровение не укажет на противное.
Мы с поэтом долго пьем, а потом я отключаюсь.
***
Чувство,
Автобус медленно продвигается по городу, стоим в пробке с самой его черты. Мокрая серость за запотевшим окном. Ганин сидит на своём месте, в прострации залипнув на стекло, а ведь ночью, чем отчётливее проглядывалось дно у бутылки, тем больше из поэта выливалось экспромтов, словно виски было тяжелее переполняющих его стихов и вытесняло их наружу.
Думать о прошлом и будущем не хочу, тем более планировать кого-то там убивать (как же страшно даже представить!). Взгляд лихорадочно мечется по салону и панораме за окном, больше всего я боюсь, что неожиданно нагрянувшее новое откровение вырвет меня из такого хрупкого состояния уюта. Впрочем, так же панически страшно и до конечной автобуса – я ощущаю себя слабым и беззащитным – мне бы сейчас хорошенько выспаться и отдохнуть, но, боюсь, денег едва ли хватит на номер даже в третьесортной гостинице…
Санкт-Петербург не производит никакого впечатления, что хорошо – значит разум не поддаётся на цепкие уловки цивилизации, не порождает пустого ощущения восторга перед жившими когда-то архитекторами, не облепливает фантазиями о том, как я мог бы обжиться, не заставляет мечтать, не приводит к неосуществимым идеям о возможном счастье…
Закрываю глаза и пытаюсь вздремнуть, но чем больше стараюсь не думать, тем сильнее бурлит поток мыслей.
С места вскакивает тучная женщина, салфеткой с платья вытирая пролитый сок. Платье чёрное, из сукна, похоже на рясу священника, ксёндза, например…
За окном, поднятый ветром, парит пустой полиэтиленовый пакет. В автобусе молчание, будто кто-то умер – глухое молчание, словно где-то рядом смерть, и от этого говорить неловко…
Неужели летний Петербург похож на весеннюю Ригу? Тогда так же шёл дождь, серое небо так же поглощало яркие краски…
Гурьбой продвигаемся от часовни к свежевыкопанной могиле. Иду в хвосте, переваривая речь ксёндза, который теперь едет за траурной колонной на отполированном воском белом внедорожнике – «мерседесе». Почему-то очень раздражает, как представляю, что ксёндз сейчас едет, а в салоне включена печка, ему тепло, мы же идём – ботинки в грязи, многие без зонта… В какую сумму он оценил отпевание самоубийцы? Взял ли дороже, чем с какого-нибудь прихожанина и праведника? Нет, наверное, ведь в его лице читается явное недовольство, речь сводилась к тому, что Веня – пример заблудшей без церкви овцы (Веня был некрещёным, как и принявшие решение о присутствии на похоронах католического священника его родители). Ксёндз намекал, что для Вени уже слишком поздно, но остальным шанс задуматься…
Думаю о лицах – пытаюсь угадать, кто первым сбросит траурную маску, кто вторым, и так далее. И, конечно, то и дело вспоминаю наш с Веней последний разговор…
Когда мы у могилы ждем ксёндза, ищущего место, где припарковаться и при этом не перекрыть узкую грунтовую дорогу, остро задумываюсь о смерти. Это случается со мной впервые. Разумеется, я имел разговоры на данную тему, но ни разу по-настоящему не вдумывался и вёл их, руководствуясь шаблонными не своими фразами и понятиями…
Вот открыли заднюю дверцу катафалка,
А ведь я Веню всерьёз не воспринимал… Даже не пытался вникнуть в его идеи. А теперь он мёртв, нет его, и некому выслушать его хотя бы из уважения… Неужели я его совсем не уважал?.. А если бы я знал, как он закончит тот день? Свой последний? Как бы я слушал его последние мысли? Как бы отвечал, зная, что разговор заключительный?
А если он был прав? Что если счастье недосягаемо? Что если он это понял и осознал? Редкий, кто понял, что борьба пустая. Что цель, кажущаяся такой близкой, на самом деле постоянно отдаляется на расстояние, на которое к ней приблизишься. Что лучше совсем без цели. Совсем. Ведь её невозможно достичь. И все мы уйдём, не догнав. В том числе и я. Пускай чуть позже Вени, но растворюсь, исключусь из жизни, никогда счастья не нагнав. В точности такая же участь, как Веню, ожидает и меня. Только позже. Чуть-чуть. Пустые фантазии. Лучше без них…
Но ведь смерть сама по себе не страшна. Чего бояться, если после неё ничего нет? Ад – осознание смерти, того, что когда-то умрёшь… Если бы только не думать, если бы отключить фантазию…
Жизнь – непрерывный матч в пинг-понг между желаемым и действительным, где мы лишь в роли шарика. Не беда, если сломаемся, треснем, раздавят… Шарик ничего не стоит…
Сейчас Веню опустят в могилу. Мы разойдёмся. А что ждёт меня? Какая разница между раньше и позже? И что заставляет думать об этом? Кто заставляет? Зачем? Ведь ад – в осознании смерти… Если бы не осознавать… Если бы не было тех, кто этому учит… если бы не мечтать…
…Порыв холодного ветра проносит мимо пустой пакет…
…Ксёндз стоит подле могилы, стряхивая с подола рясы брызги, только больше размазывая мокрую грязь…
…Тучная женщина смиряется со свежим пятном на похожем на рясу платье…
…Глухое молчание, когда смерть где-то рядом. Когда говорить неловко…
…Сквозь дождь доносится плач убивающейся над усопшим сыном матери…
…Холод по телу…
…Увлажняются глаза…
А потом… А что потом? Потом я понял, почему поступок Вени трусливый. Понял, что он поступил эгоистично, ведь ему было кому причинить боль. Ведь у него остались близкие. У него были близкие, не то что у меня…
На сороковой день после его смерти меня позвали на кладбище, и чёрт меня дернул…
Его мать всё рассказывала о могиле, хвасталась, какой памятник она заказала и вскоре поставит. Она всё суетилась, убирала граблями, аккуратно раскладывала цветы, зажигала свечи, очень скрупулезно относилась даже к самой незначительной мелочи. Меня её поведение удивляло и раздражало – мать потеряла единственного сына, а вместо того, чтобы скорбеть, она всё хлопочет и хвалится этим. А потом я вдруг понял: мать потеряла своего сына. Своего единственного и навсегда. Всё, что от него осталось – небольшой клочок земли с деревянным крестом и холмиком. Она больше не сможет увидеть своего сына никогда. Не сможет поговорить, потрепать его, украдкой гордо улыбнуться… Веня живым ходил лохматым – а она, всегда считая его ребёнком, все норовила причесать, привести в порядок. Хотела причесать, да он смущался и грубил.