Хрен знат
Шрифт:
– Нет, - возразил я, - лучи были сильно смещены вправо, и больше похожи на букву "Х". Поэтому я сразу не разобрал, что это такое.
– Ничего удивительного, - хмыкнула бабушка Катя, - сейчас ведь, не двенадцать часов, а уже, слава Богу, без четверти пять! Крест, потихоньку смещается, как стрелки на циферблате. И главное, какой ты свет ни возьми - от звезд, от луны, от электрической лампочки - он всегда месте стоит. Только у солнышка движется. Живое оно. Я, Сашка, порой думаю, что это и есть Бог. Прости, господи, меня неразумную, если обидела словом. Прости, сохрани и помилуй...
Пимовна
За третьей горой, дорога пошла на долгий пологий спуск. Кони сорвались на рысь, веселей застучали копытами.
– Слава Богу!
– сказала бабушка Катя и, обернувшись, перекрестилась в сторону уходящей вершины.
И что ее так насторожило? Никакой отрицательной энергетики вокруг нее я не почувствовал. Наоборот, саженцы кукурузы в районе кургана были крепче и выше своих собратьев, и отличалась по цвету в темно-зеленую сторону.
– А как вы определили, что это место особенное?
– спросил я, посунувшись в сторону, чтоб не мешать широкому, от души, крестному знамению.
– Ой, Сашка, не хочу!
– Пимовна, вдруг, подпрыгнула на седушке.
– Поганое это дело...
Нет, странная она все-таки женщина! Сама ведь открыла тему, а, вроде как, я ее обломал.
Главной станичной улице позавидовала бы иная столица. Она широка, как душа пьяного казака. Саманные хаты ютятся по ней, как шашки на черно-белой доске в самом конце партии: то через клетку, то через две-три. Только в одном месте соседские плетни стоят параллельно друг другу, и это вносит в пейзаж маленький диссонанс.
Почувствовав близость жилья, кони пошли веселей, обогнули глубокую лужу, белую от гусей. Здесь никто им не мазал шеи разноцветною краской, чтобы отличить своих от чужих. Да, скорее всего, и не пересчитывал никогда.
Возле одного из дворов, бабушка Катя хотела остановиться. Я это прочел по ее глазам. От самого склона они у нее были как, все равно, у мраморной статуи. В том смысле, что смотрели в какую-то одну, отстраненную точку. А тут, типа сконцентрировались. С минуту поразмышляв, она, на манер цыган, всосала губами воздух, породив прерывистый звук, заменяющий им общеизвестное "но!" и всплеснула вожжами над спинами лошадей. Копыта послушно зачавкали по раскисшему чернозему в сторону магазина сельпо.
Это был пятистенок из точеного кирпича, переоборудованный для общественных нужд. Крыльцо в четыре ступени выходило на улицу, и было красиво обрамлено старинной кованой вязью.
Разгружали хлеб из местной пекарни. Шофер-экспедитор доставал из оцинкованной будки тяжелые поддоны с буханками и, краснея лицом, таскал их в раскрытую дверь, подпертую шваброй.
Был он в широком белом переднике, обернутом вокруг голого торса и черных бухгалтерских нарукавниках. Жарко. Промасленная спецовка в темных разводах пота, была аккуратно разложена на капоте, и исходила паром. Особенно убивало полное отсутствие очереди. Здесь что, не едят свежего хлеба?
Из местных аборигенов, я приметил только бабусю в больших роговых очках. Она восседала на низкий скамейке и продавала тыквачные семечки. Большой
Пимовна с ней поздоровалась, притулилась рядом на корточки. Пару минут они пообщались, потом обнялись и заплакали.
Я отвернулся, еще раз, с прищуром, глянул на солнце. Оно уже
потеряло былую силу и зависло над высоким частоколом хребта, будто бы размышляя, за какую вершину сподручнее сегодня упасть. Раскаленная за день земля, выжимала из себя последнюю влагу, и легкое марево играло у горизонта. Только небесный крест не терялся на зыбком фоне, не преломлялся в заснеженных склонах. Он был по-прежнему геометрически точен и строг. С точки зрения земного будильника, на вселенских канцелярских часах было без двадцати шесть...
– Гыля, городской!
Я сбросил глаза долу. На грешной земле тоже произошли какие-то перемены. Рядом с очкастой бабушкой, неизвестно откуда нарисовался чумазый пацан с выцветшей добела нечесаной шевелюрой. Что касается Пимовны, то ее уже не было. Наверное, зашла в магазин.
Если мне что-то сейчас и хотелось, то драться меньше всего. А придется. Сегодня без этого никуда.
– Городская кры-са родила Бори-са, - кривляясь, загнусавил пацан.
– Положила на кровать, стала жопу целовать!
Вот говно из-под желтой курицы! Я ни разу не был Борисом, но типа того, что булыжник в мой огород. Заедается, падла! Придется давать в бубен, а для начала восстановить словесное статус-кво.
– Ты не Лермонтов, не Пушкин, а простой поэт Звездюшкин!
– выпалил я, слезая с телеги.
Нет, я сказал именно "Звездюшкин", а не то, что вы сейчас подумали. Сориентировался. В последний момент переложил язык с поправкой на Пимовну. Она ведь, из местных. В это станице ей все на раз донесут. А узнает она - значит, узнает дед. Мне оно надо?
В годы моего детства, рифмованная дразнилка ударяла в три раза больнее обычной. Собственно говоря, так я и напрактиковался писать стихи. Но этот экспромт про Пушкина был рожден другой головой. Так отозвался о моем хулиганском творчестве, третий штурман ледокола-гидрографа "Петр Пахтусов", Валерка Унанов.
Тем не менее, сейчас его опус прозвучал в тему и оставил станичному забияке только один аргумент - кулаки.
Я выдал ему по соплям, как говорится, в два клика. Обозначил прямой справа, но "гостинец" попридержал, не донес, оставил на полпути. Когда обе его руки вскинулись в суматошной защите и оголили пузо, последовал еще один финт. С утробным выдохом "н-на!", я наклонился влево и дернул плечо вперед. Пацанчик повелся и снял часовых. Верней, перебросил на опасный участок фронта. Естественно, получите дозвон.
В нос не попал, но губы подраспушил. А больше ничего не успел. Не дали. Хозяйка тыквачных семечек оказалась на редкость проворной. Я и момента не уловил, как она подскочила со своей табуретки и вклинилась в побоище с тылу. Это было так неожиданно! Особенно для меня.
– Кади ж ты, падла, угомониссе?! Када ж я, на старости лет, спокою дождусь?!
– орала она неожиданно низким голосом, охаживая потерпевшую сторону, невесть откуда взявшейся палкой из ствола конопли.
Очки у нее были будто приклеены к носу. Даже не вздрагивали.