Хрен знат
Шрифт:
– Ты думаешь, отстоялась советская власть, схлынули проходимцы, пришли настоящие коммунисты и люди зажили хорошо?
– говорила она.
– Да фигу с дрыгой! Насмотрелась я в Каладже. Отлютовал полковник Солодский, отомстил за казненных станичников, на смену ему - красный отряд Штыркина. Всех, кто замешкался, не успел убежать в горы, к ногтю! Только землица впитала в себя кровь человеческую, на горизонте Врангель.
Белые еще не пришли, а семьи иногородних, станичная голытьба, все, кто сочувствовал большевикам, сами пошли в отступ. Знали уже, чем это дело на Кубани кончается. Голод, зима, тиф, а они на своих двоих. Жить то хочется. Одни добрались
Пимовна так увлеклась, что проехала поворот с облупившимся указателем. Супруги, храпя, приседали, норовили подняться на дыбки, но, ведомые твердой рукой, осадили назад и затопали вдоль посадки, раздвигая копытами пыльную, густую траву. Луговой мятлик, ползучий и горный клевер, пырей, лисохвост, плотным ковром легли на дорогу. Колея еле угадывалась. Здесь мало кто ездит.
– В наших краях, говорю, Первая Конная формировалась. Там, где сейчас болгары завод сахарный строят,- немного повышенным тоном, сказала бабушка Катя, как будто бы я ее в прошлый раз не расслышал и попросил повторить.
– Я этого Семена Буденного часто потом видела в Каладже. От кобелюка! Жинка в обозе, а он все налево смотрел. Смелый чертяка! Один приезжал, без экскорта. Спешится, и к хате наспроть. По Каритчихе нашей, прям таки сох. Цветы привозил, конхветы. Ей тогда только-только шестнадцать исполнилось. Высокая девка, видная. Отшила она его...
– Это вы про бабушку Машу?
– уточнил я, имея в виду нашу соседку, мать Толика Корытько.
– А то ж про кого? Оттуда она, с тех краев, из казачьего рода Квашиных-Кононенко. Аукнулся ей на всю жисть той Буденный, хоть и не было у нее с ним ничего. Мужик до сих пор попрекает, девятерых детей настрогал, а в двадцатом годе, когда о белых уже и думать забыли, награнул на Каладжу партизанский отряд генерала Хвостина. Тот вообще приказал, было, выпороть Машку прилюдно, но глянул на нее и отпустил.
– Лютовал?
– Хвостин то? Для кого-то, может, и лютовал, а по мне, так воздавал по заслугам...
Несмотря на обидчивость и ранимость, бабушка Катя была женщиной с тонким, глубинным юмором. Многие ее перлы, такие как, "что жил, что под тыном высрался", "с одной жопой на три торга не поспеешь", запомнились мне на всю жизнь. Рассказывала она ярко и красочно, так, что не передать.
По ее словам, "комиссарили" в Каладже два проходимца - Клименко и Шуткин. Первый запомнился тем, что заочно развелся с законной женой в станичном "народном суде", назначенном им же, специально для этой цели. А потом, под угрозой расстрела, заставил местного батюшку соединить его церковными узами с иногородней девицей. Другой до революции босяковал, частенько валялся пьяным по кушерям да навозным кучам. Возглавив Ревком, стал завоевывать авторитет. Обзавелся роговыми очками, снятыми с казненного им, казака. Пил редко, исключительно перед тем, как привести приговор в исполнение. От первого стакана дурел, терял человеческий облик. Того же Николу Кретова, связанного по рукам и ногам, тащил за телегой волоком, от края до края станицы, и орал, погоняя коней: "Сторонись, голытьба, казак скачет! Дай казаку дорогу!"
Поддержваших восстание казаков, в количестве тридцати человек, казнили за станичной околицей, у края оврага. Выводили поодиночке. Командовали: "Раздевайся, разувайся, нагнись!", и двумя-тремя ударами шашки, рубили склоненные головы. Трупы присыпали навозом. Только Николу Кретова убили в центре станицы, у церковной ограды. Были к нему у комиссара Шуткина давнишние счеты. Он лично разжал ему зубы кончиком шашки, просунул ее в горло, и сказал, ворочая ею из стороны в сторону: "Вот тебе, сука, казачество!"
Отплатили ему той же монетой. По приказанию Хвостина, две недели его содержали в подвале правления. Истязали нагайками, шомполами. Отрубили все пальцы на правой руке, отрезали уши и нос. В таком неузнаваемом виде, Шуткина провели по станице на длинной веревке, а потом расстреляли.
Всем остальным ревкомовцам, просто срубили головы. Не в два-три удара, а играючи, с полузамаха. Как справедливо заметила Пимовна, "если б нашего Фролку казнил не солдат, а казак, он бы не выжил".
Такие вот, страсти. А мы пацанами рубились в "красных и белых", даже не понимая всей подоплеки этой игры.
Северный - самый крайний в "Союзе шестнадцати хуторов", разбросанных вдоль границы Кавказских гор. Вместе с собратьями он укрупнялся, разукрупнялся, обретал новое имя, переходил из района в район, но закрепился в народной памяти под таким общим названием. С 1959-го года здесь запретили постройку жилых домов, с постепенным переселением хуторян на территорию центральной усадьбы.
Обживали эти места государственные крестьяне из-под Харькова и Воронежа. Махнули не глядя, свое крепостное прошлое на вольный статус линейного казака. Жили большими семьями. Одна фамилия - один хутор. Шесть с половиной тысяч гектаров на всех. Было и здесь кого расказачивать.
Колодец с дырявым ведром, накрепко прикованным к ржавой цепи, венчал хуторскую окраину. Тропинка к нему зарастала не первый год. Если он и пользовался популярностью, то, разве что, у проезжих.
Вода в нем казалась безвкусной и слишком уж, теплой. Что пьешь, что дышишь. Приталенный временем ворот, сделанный из цельной дубовой колоды, не скрипел, а как будто бы вскрикивал.
Пили долго. Как будто в последний раз. Пимовна снова повеселела, опять замурлыкала свою бесконечную песню, где первый куплет начинался сразу же после последнего.
– Кто такой волоцюга?
– спросил я, когда она прервалась, чтобы хлебнуть водички.
– Тот, кто волочится, бегает за хозяином как собачка. Это, Сашка, песня про молодого, еще необъезженного коня. Кто-то ее написал от великой радости. Жеребенок - это не только прибыток в кубанской семье, обретение верного друга и боевого товарища.
Когда конь и казак сызмальства вместе, они как иголка с ниткой.
Им на войне уцелеть проще. Помолчи, не мешай... ой того-то я коняку поважати буду...
Теперь она пела во весь голос. Бережно лелеяла каждое слово. Со слезой, с душевным надрывом. Я глядел на ее анфас и с горечью вспоминал, с каким воодушевлением Пимовна восприняла закон о реабилитации репрессированных народов.
– Все, Сашка! Наше время вернулось, - торжествовала она, пряча за божницу свой ваучер.
– Казачество возрождается! Завтра же еду е Ереминскую. Нехай отдають хату и мельницу!
Никто никуда, ествественно, не поехал. Деньги, что копились на книжке, водночасье превратились в копейки, а знакомый юрист, к которому бабушка Катя обратилась за помощью и советом, так прямо и сказал: "Можно, конечно, попробовать. Только вашему Лешке при должности уже не работать".