Хромой Орфей
Шрифт:
– Одним словом, бесстыдник, - деловито заметила она.
– Но я был бессовестно обманут. В решительную минуту на экране появилась пара нежных голубков и какой-то ручеек с березками, а остаток фильма был инструктаж, как пеленать младенцев.
Бланка расхохоталась.
– Так тебе и надо! Какой ты тогда был? Длинный как жердь, пушок под носом, уклончивый взгляд?
– Точно. Кроме того, я был тайно влюблен в нашу француженку Мадлову, нежно называл ее Мадлен, строчил стихи и думал о смерти. Тогда шла эта торговля в Мюнхене, дедушка прилепил на окна крест-накрест бумажные полоски, а в школе нас учили правильно надевать противогазы.
Дрова затрещали, и в сарайчике стало разливаться тепло.
– Не пойти ли нам домой?
– смиренно спросила она.
– Ерунда! Я уже растопил. Будьте добры раздеться, мадам! Она заколебалась, глаза ее округлились от удивления.
– Все снимать?
– Ты промокла до нитки... И что тут такого?
– Да в общем ничего. Но ты не будешь смотреть. Клянись, негодяй!
Я поднял два пальца.
– Этого довольно? Становись сюда, и по команде повернемся друг к другу спиной.
– А если кто придет?
– возразила она, уже уступая.
– А я запер дверь на ключ. Ну, кру-гом!
Это было совсем просто, потом наступила теплая тишина, и мы сидели на стульях спиной друг к другу, голые, и упорно молчали. Одинокие капли еще постукивали по толю, вода журчала в водосточном желобе, по железнодорожному мосту прогрохотал поезд... «Динг-донг», - звенели капли, ударяясь о желоба, потом солнце разом затопило противоположный берег предвечерним светом, мир был выстиран, надежен и благоухал влажной свежестью.
Сколько времени сидели мы так - не знаю. Я прислушивался к дыханию у себя за спиной и чувствовал тепло, исходившее от ее обнаженного тела. Потом, не нарушая своего обещания, подчиняясь совершенно подсознательному приказу, в странном головокруженье я слегка повернулся на стуле и протянул руку назад. Сначала рука поблуждала в пространстве, но потом с чудесной неизбежностью коснулась голой груди. Накрыла ее. Под ладонью робко шевелилось нежное, странно самостоятельное существо - маленький зверек, я сжимал ее скорей благоговейно, без напора мешающей чувственности. Наверно, она тоже поняла это и потому не отдернулась. С той же естественностью оставила ее у меня в руке для ласки, отдавая мне ее. И не было ничего бесстыдного ни в этом жесте, ни в ее покорной наготе, - решительно ничего. Это был подарок. Обещание.
Я задрожал, когда она взяла мою руку в свои и прижала к ней свои губы. Только не двигаться, не разрушить! Может, это тебе только снится?
Шаги снаружи вывели нас из забытья. Она встала у меня за спиной и пощупала одежду на шнуре. Я, как ни старался сдержаться, громко чихнул.
– Ну вот! Оденься, уже высохло. Не оборачивайся.
Когда она причесывалась перед обломком зеркала, я обнял ее сзади и заставил обернуть ко мне лицо.
– Любишь?
Я покачал головой, и мне показалось, будто я открыл ее заново. Вообще не могу описать, что она в это мгновенье излучала.
– До смерти. Нет! Больше: на всю жизнь!
Прежде чем уйти, я отыскал под одним из навесов деда, чтобы поблагодарить. Я был преисполнен благодарности ко всему миру и распространил ее на старика. Сперва он не понимал, чего еще от него хотят, его лицо не изменило своей брюзгливой неподвижности, а на мою благодарность ответил взмахом руки, в которой держал малярную кисть; тем более удивило меня предложение, которое он сделал, может быть, только затем, чтобы заставить нас поскорее уйти.
– Ну как?
– прохрипел он, причем морщины его болезненно раздвинулись под напором чего-то, что можно было при известной фантазии назвать улыбкой. Видать, встречаться негде?
К счастью, в словах его не было ни скользкого любопытства, ни свинской проницательности, и я кивнул.
– Кабы люди нынче умели себя вести... хрр... Ключ лежит под порогом. Теперь,
Под хриплой неприветливостью - недвусмысленное приглашенье, в душе я благословлял неведомого Карела. Когда я все это передал Бланке, она сперва засмеялась, а потом с женской практичностью заметила:
– Нужно дорожить теми местами, где тебе хорошо. Их не так уж много. Чем не Итака? Дым родного очага, оглянись скорее!
И мы возвращаемся туда, мы как перелетные птицы, и так как дом - это очаг, то мы иной раз совершенно без нужды разводим огонь во времянке и снова рассматриваем выутюженные лица кинозвезд на стене. Вечером внутри ограды никого не бывает, иной раз мы не видим даже нашего деда. «Как ты думаешь, почему он нас сюда пустил?» - «Откуда я знаю? Может, тоскует по Карелу». «Знаешь, кого он мне напоминает? Это Гефест...» Мы убираем, подметаем пол, поддерживаем здесь образцовый порядок; как-то раз Бланка принесла вазочку на стол, чтобы у нас было здесь что-то свое, и теперь ставит в нее бедные цветы лета и стебли трав, которые растут меж камней набережной. Итака! Мы любим этот овеваемый ветрами сарай и всякий раз, как между нами нелады, идем туда мириться. Мы не переносим за его порог никаких ссор и неприятностей. Это стало неписаным законом, ведь здесь - наше убежище и приют радости. Минутку, останавливаю я Бланку перед дверью. Символически комкаю все досадное в невидимый ком и, преувеличенно размахнувшись, швыряю в ленивые струи реки.
Бланка понимает, и сразу же за дверью губы ее встречают мои.
– Знаешь что?
– сказала она как-то, когда мы в добром молчании возвращались в город, и нащупала мою руку.
– Обещаем друг другу, что чтo бы ни случилось, понимаешь, например, если мы вдруг потеряем друг друга в той неразберихе, которая надвигается, то сойдемся там. Разведем огонь, и все дурное уйдет, и опять останемся только мы вдвоем. Согласен? Договорились?
Вероятно, у каждого человека есть лето, одно лето, которое останется в нем на всю жизнь, одно яркое неповторимое лето. Мое лето - вот это, тощее и голодное, может быть, последнее лето страшной войны, и я знаю, оно останется во мне до последнего моего вздоха, останется со своими пожарами и внезапными грозами, с рекой и вывороченным наизнанку городом, с самым близким человеком во вселенной. Счастье? Я боюсь этого захватанного слова, мне кажется, у него вкус дешевых леденцов, но как сказать иначе? Я просто счастлив - счастлив так, что мне почти стыдно людей, их слез, того, что у Павла в глазах; и если бы мне суждено было умереть той осенью, я, не задумываясь, благодарно и честно признал бы: стоило жить, стоило!..
Карандаш стукнул о мрамор, кафе понемногу наполняется посетителями - кафе, где знакомые лица и знакомые речи: «Здорово, как делишки? Курнуть нету?» «Пан Кодытек, порцию картошки да двадцать пять граммов жиров!» - «Слыхал про Эвжена?» - «Балда! Все там будем».
– «Пойдешь с нами на аукцион?» - «Не валяй дурака».
Я с тоской гляжу на окно: за спущенным затемнением непрерывно чавкает ливень ранней осени.
Два часа!
Сентябрьская ночь пронизывала тело холодом, пахла дымом, железом и гниющим деревом. Милан лязгал зубами и постукивал озябшими ногами. Пора бы уж им кончить. Быть мне папой римским, если я не схвачу здоровый катар! Проклятые легкие! Кому охота торчать в диспансере в очереди с харкающими туберкулезными и дрожать в ожидании приговора? Пока буду держаться - ни за что не пойду! Милан делал усилия, чтоб умерить дыхание, не кашлять. Поторопитесь, молодцы! Что такое для опытного металлиста - оторвать от сарая две доски и просверлить жестяные банки с маслом? Ерунда! Он засвистел было тихонько «Красного моряка», но сейчас же перестал.