Хроника парохода «Гюго»
Шрифт:
— Что он хочет? — наконец спросил Сашка и показал на американца.
— Ты на буксире. Пора просыпаться.
— А, — сказал Сашка удивительно равнодушно, будто и не спал мертвецки три часа с тех пор, как Тони воткнул ему в руку шприц с каким-то болеутоляющим и снотворным лекарством.
Он так же равнодушно перенес перевязку, бритье и переодевание — операцию особенно неудобную, потому что лейтенант ни под каким видом не давал ему слезать с койки, даже резко двигаться не разрешил. А когда мы наконец остались одни, Сашка завел нудную песню, словно крутил треснувшую пластинку, из которой игла могла выцарапать одну-единственную фразу: «Серега, ну когда же они дадут поесть?» И когда понял, что я не принял его
— Все, замолкаю. Теперь о еде ни слова. Хрен с вами, подавитесь!
Сашка обидчиво завозился на койке, устраиваясь так, чтобы было удобнее умереть голодной смертью, и тогда-то дверь распахнулась, порог осторожно перешагнул негр-матрос. На вытянутых руках он держал поднос, уставленный стаканами и тарелками. Из-за плеча негра виднелась улыбающаяся физиономия Тони Крекера.
Маторин мотнул головой и протянул руку к подносу.
— Ладно, — т сказал он. — Уж так и быть. А то ведь мог и того... запросто.
Странная вещь: эти звуки целый день не замечаешь, а потом в какую-то секунду они выплывают в сознании, словно тебе их специально дают послушать, словно ты на каком-то фантастическом концерте. И тогда слышишь, как скрипит фанера, которой обшиты переборки, — то жалобно, будто ей больно касаться железных стен в углах, когда буксир тяжело кренится, а то согласно и даже гордо, точно и ей, крашенной в серое фанере, отведена роль в том, чтобы тянуть по волнам нашего «Виктора». И так же по-разному стучат дизели. Ровно, слитно, если не особенно прислушиваться, как швейная машина мамы в другой комнате, когда ты сидишь за столом и решаешь задачу по алгебре. Но если подумать, что это они, два могучих мотора, придают движение двум судам, то каждый поворот вала, каждый удар поршня, кажется, слышен в отдельности, будто бы кто-то напоминает, что без этого клапана, без какого-то там болта, пружины, гайки не будет смутного гула, не будет вообще движения — валкого, медленного, но упорного движения к берегу...
Я лежал на койке, и думал об этом, и разглядывал светлое пятно, которое ночник отбрасывал на переборку. Маторин лампочку над своей койкой погасил, но не спал. Я догадывался, что не спал. Мы вообще к тому времени отоспались, и мысль о том, что уже ночь и надо раздеваться, лезть под одеяло, навевала злость и скуку.
Это был третий день нашего пребывания на буксире и седьмой с тех пор, как разломился пополам «Гюго».
Сашка, я чувствовал, завидовал мне: я ходил весь день но буксиру, торчал в рубке или на мостике, обедал в кают-компании, маленькой, тесной, с угрюмым командиром, Тони, тихим и незаметным штурманом и рыжим веселым механиком. А Маторин лежал, вытянув туго перевязанную ногу.
— Они меня специально в изоляции держат, — говорил Сашка. — Одного негра посылают, а больше никто не ходит.
В общем-то он не прав был. Тони к нему приходил, мерил температуру, подбадривал, и матросы в первый день заглядывали в открытую дверь каюты, пока мы были им в диковинку. Чего еще требовать? У болезни свои права, лежи. Мне Тони втолковал, что, как он думает, у Маторина порвана связка. Конечно, надо еще рентгеновский снимок сделать, но, во всяком случае, нужен полнейший покой, никаких резких движений. И так Сашка натрудил ногу, может воспалительный процесс начаться.
Все это лейтенант говорил долго, наверное с полчаса, потому что с моим запасом слов не очень-то поймешь такие вот медицинские тирады по-английски. Но втолковал.
Он, Тони, оказалось, намерен поступать на медицинский факультет, стать врачом. Отец его работал на маленькой верфи, там строили рыболовецкие суда, и сам Тони на верфи работал и рыбачил, когда окончил школу, так что его не зря после призыва на курсы военно-морских офицеров отправили — короткие, по военному времени наспех готовили. А дед его по матери был врачом. Тони рассказывал, как часто гостил у него в маленьком городке, высоко в горах, ездил на старом «форде» по округе к больным. Видно, парню страшно там нравилось. Он мечтательно закатывал глаза и прищелкивал языком, когда вспоминал горы, лес на склонах и одинокие, как бы заброшенные фермы, где так тепло встречали деда, и как уютно тот жил в старом большом доме среди книг и коллекций бабочек в темных коробках под стеклом. Отец Тони был страшно рад, когда получил фотографию сына в форме офицера «Кост Гард», и написал в письме, что хотел бы видеть сына адмиралом. Но лейтенант военного времени явился на буксир с чемоданом книг, среди которых самым пухлым был «Практический лечебник» (он показал мне его в первый же день, видимо, в доказательство того, что имеет право врачевать Маторина), и добровольно взял на себя обязанность следить за здоровьем команды «137-го».
Кстати, следствием медицинских упражнений будущего доктора была и наша с Маториным дополнительная голодовка.
— Слышь, — позвал я Сашку. — А Тони, лейтенант, признался, что зря нас голодом морил. В справочнике посмотрел на слово «дистрофия», а там целая программа, как постепенно возвращать к жизни. Помрут истощенные, написано, если сразу наедятся. Понимаешь?
— Дурак твой Тони, — отозвался Маторин. — Надоел ты с ним. Тони да Тони. Будто с девкой носишься. Когда к берегу-то придем?
— Говорят, к утру. — После неожиданных сердитых слов Сашки я побоялся сказать, что это Тони говорит. — Миль пятьдесят осталось.
— А наши что?
— Чапают где-то рядом. Их не видно.
— Здорово нас, однако, разнесло.
— Девять баллов шторм был. Там машины, тяжесть, а на нашей половине балласт слабенький, вот и несло ветром. Тони говорит... — Я осекся. — Американцы говорят, что ее бы бросить, нашу развалюху, дороже тащить. Да боятся, кто-нибудь напорется.
— Ишь богачи! — сказал Сашка. — Ты их слушай больше. Чего ж тогда не потопили? Сняли бы нас и потопили. Пушки у них есть на буксире? — Я кивнул. — Вот бы и расстреляли. Слушай их больше!
— А какой им смысл врать? Тони...
— Дело не в том, чтобы врать, — перебил Маторин. — Только уж больно ты липнешь к ним... Забыл, что ли, как мы с тобой гибли на их «Либерти»? А ты все на мостике пропадаешь — лежу я тут один...
Это было неожиданно и обидно. Я не знал, что сказать, и только смотрел на Сашку, а Маторин не отводил взгляда, изучая, какое впечатление произвели его слова.
— Ну... — сказал я наконец. — Ну давай говори подробнее, чем я еще плох. Говори.
— Зачем же плох? — сказал Сашка. — Ты неплохой. Ты эти дни здорово держался. По высшему классу, я даже удивлялся, думал: каюк мне без тебя. Ты вообще многое делаешь на зависть, Серега. Вот с этими, — он показал рукой на дверь, — запросто балакаешь, а я два слова только и знаю: «О’кей» да «Оки-доки». — И потом: — Мы тебя еще на Океанской приметили, как ты ловко про все соображаешь. Москвич, одним словом. Да вот, смотри, ни с кем ты из ребят не сдружился. Только... — Он хотел, видно, еще что-то сказать, но передумал, повертел рукой в воздухе и добавил: — Не сошелся ты ни с кем, Серега. И знаешь почему?
— Интересно, — зло сказал я. — Давай выкладывай.
— Говоришь, говоришь, будто Земля вокруг тебя вращается.
— Заедает? — выпалил я. — А может, и вращается? Я ведь человек независимый, у меня идеалы!
— Какие там идеалы! — сказал Сашка, помолчав. — Идеалы — знаешь? — это когда не себе одному, а всем. Многим, во всяком случае.
— Я всем хочу того же, что и себе. Но то, что я хочу себе, тебя не устраивает. Скажешь, нет?
— Брось, — все так же неторопливо и будто с возвышения произнес Маторин. — Себе ты прежде всего удовольствия хочешь. А это меняет дело. Подумай, ты умный.