Хроники любви
Шрифт:
Я встала и пошла наверх. Мамин кабинет был пуст, книга лежала рядом с компьютером. Я взяла ее и открыла титульный лист. Незнакомым мне почерком было написано: «Шарлотте, моей Альме. Вот та книга, которую я написал бы для тебя, если бы умел писать. С любовью, Давид». Я вернулась в постель и долго думала об отце и об этих девятнадцати словах.
А потом я стала думать о ней. Альма. Кем она была? Мама бы сказала, что кем угодно, каждой девочкой и каждой женщиной, которую кто-либо когда-либо любил. Но чем больше я думала об этом, тем сильнее убеждалась в том, что она должна была быть кем-то.Потому что как мог Литвинов написать так много о любви, если он не был влюблен? Влюблен в какую-то конкретную женщину. И ее должны были звать…
Под девятью подсказками, которые я уже написала, я добавила еще одну:
10) Альма.
Я помчалась на кухню, но там никого не было. Я увидела маму из окна, на заднем дворе, заросшем сорняками. Я раздвинула складную дверь. «Альма», — сказала я, пытаясь отдышаться. «Что?» — Мама посмотрела на меня. В руках она держала садовую лопатку. У меня не было времени, чтобы остановиться и задуматься, зачем ей эта лопатка, ведь это отец, а не она, всегда занимался садом, и к тому же был уже вечер, около половины десятого. «Как ее фамилия?» — спросила я. «Ты это о чем?» — спросила мама. «Альма, — повторила я с нетерпением. — Девочка в книге. Какая у нее фамилия?» Мама вытерла лоб, и на нем следы от земли. «Вообще-то вот ты сейчас заговорила об этом, и я вспомнила: в одной главе действительно упоминается ее фамилия. Но это странно, потому что все остальные имена в книге испанские, а ее фамилия…» Мама наморщила лоб. «Какая? — Я сгорала от любопытства. — Какая у нее фамилия?» — «Меремински», — сказала мама. «Меремински», — повторила я. Она кивнула. «М-Е-Р-Е-М-И-Н-С-К-И. Меремински. Польская. Это одна из немногих подсказок, которые оставил Литвинов, чтобы показать, откуда он родом».
Я побежала назад наверх, залезла в постель, включила фонарик и открыла третью тетрадь «Как выжить в условиях дикой природы». Рядом с «Альма» написала «Меремински».
На следующий день я начала ее искать.
Сложности мышления
С годами Литвинову становилось все хуже, его мучил сухой, отрывистый кашель, который сотрясал все его тело так, что он сгибался пополам, выходил с извинениями из-за стола, не отвечал на телефонные звонки, отказывался, когда его приглашали где-нибудь выступить. Дело тут было не столько в болезни, сколько в том, что он хотел кое-что сказать и не мог. И чем дальше, тем больше ему хотелось сказать и тем меньше для этого было возможностей. Иногда он в панике просыпался среди ночи. «Роза!» — кричал он. Но не успевали слова сорваться с его губ, как он чувствовал ее руку у себя на груди и слышал звук ее голоса: «Что случилось? Что-то не так, милый?»; и он тут же терял все свое мужество, боясь последствий. И вместо того чтобы сказать то, что хотел, он говорил: «Ничего. Просто плохой сон» — и ждал, пока она снова заснет, чтобы скинуть одеяло и выйти на балкон.
В молодости у Литвинова был друг. Не самый лучший, но хороший. Последний раз они виделись в тот день, когда Литвинов покинул Польшу. Друг стоял на углу улицы. Они уже попрощались, пошли в разные стороны, но оба оглянулись. И долго так простояли. Друг прижимал к груди кулак с зажатой в нем кепкой. Он поднял руку, помахал Литвинову и улыбнулся. Потом надвинул кепку на глаза, развернулся и уже с пустыми руками исчез в толпе. Теперь не проходило и дня, чтобы Литвинов не думал о той минуте и о своем друге.
Ночами, когда Литвинов не мог заснуть, он иногда шел в кабинет и доставал свой экземпляр «Хроник любви». Он перечитывал четырнадцатую главу «Век Веревки» так часто, что книга уже сама непроизвольно открывалась на этом месте:
Столько слов теряется. Они покидают человеческие уста, мужество оставляет их, и они бесцельно болтаются по миру до тех пор, пока их не сметут в канаву, как засохшие листья. В дождливые дни можно услышать, как мимо пролетает их хор: «ЯБылаПрекраснойДевушкойПожалуйстаНеУходиЯТожеВерюЧтоМоеТелоСделаноИзСтеклаЯНикогдаНикогоНеЛюбилаЯКажусьСебеСмешнойПростиМеня…»
Было время, когда для того, чтобы слова не потерялись в дороге, использовали веревку. Застенчивые люди всегда носили в кармане небольшой моток, но и тем, кто кричал громче всех, веревка была нужна ничуть не меньше, ведь они привыкли, что их слышит каждый, и не знали, как сделать так, чтобы их услышал кто-то один. Физическое расстояние между двумя людьми, которые решали воспользоваться веревочкой, обычно было небольшим; однако иногда чем меньше было расстояние, тем нужнее была веревка.
Потом, уже намного позже, к концам веревки стали привязывать чашечки. Некоторые говорят, что это связано с непреодолимым желанием прижать к уху морскую раковину, чтобы услышать все еще живое эхо первых звуков мира. Другие говорят, что это придумал человек, державший конец веревочки, которую протянула ему через океан девочка, уехавшая в Америку.
Когда мир стал больше и веревок уже не хватало, был изобретен телефон, чтобы слова, которые люди хотели сказать, не затерялись в пространстве.
Иногда никакой веревки не хватит, чтобы сказать то, что должно быть сказано. В таких случаях все, что может сделать веревочка, какой бы она ни была, — это передать человеческое безмолвие.
Литвинов закашлялся. Напечатанная книга в его руках была копией копии копии копии оригинала, которого больше не существовало нигде, кроме как у него в голове. Но речь здесь не о том «оригинале», не о той идеальной книге, которую представляет себе писатель перед тем, как садится ее писать. Оригинал, существовавший в голове Литвинова, был воспоминанием о рукописи на его родном языке, которую он держал в руках в тот день, когда виделся со своим другом в последний раз. Они не знали, что прощаются навсегда. Но в душе каждый из них понимал, что так может случиться.
Тогда Литвинов был журналистом. Он работал в ежедневной газете, писал некрологи. Время от времени вечерами после работы он бывал в кафе, где собирались художники и философы. Литвинов мало кого там знал, так что обычно он просто заказывал себе выпить и, делая вид, будто читает газету, слушал разговоры сидящих вокруг:
— Мысль о времени вне нашего опыта недопустима!..
— Ага, Маркс, как же…
— Жанр романа обречен!..
— Перед тем как мы объявим, что согласны, мы должны тщательно проверить…
— Либерализм — это просто средство достижения свободы, а не ее синоним!..
— Малевич? Да мои сопли интереснее, чем этот идиот.
— В этом, друг мой, и состоит проблема мышления!
Иногда Литвинов не соглашался с каким-либо аргументом и про себя выстраивал блестящее опровержение.
Однажды вечером он услышал голос у себя за спиной: «Интересная, должно быть, статья — ты ее уже целых полчаса читаешь». Литвинов подскочил на стуле и, подняв глаза, увидел знакомое лицо: над ним, улыбаясь, стоял его старинный друг. Они обнялись, и каждый отметил, как время изменило другого. Литвинов всегда был привязан к своему другу, и ему было очень интересно узнать, чем тот занимался в последние годы. «Работал, как и все», — сказал его друг, пододвигая себе стул. «А когда же ты пишешь?» — спросил Литвинов. Его друг пожал плечами: «Ночью тихо. Никто меня не отвлекает. Кошка хозяина приходит и сидит у меня на коленях. Обычно я засыпаю за письменным столом и просыпаюсь, когда кошка уходит прочь с первыми лучами рассвета». А потом оба вдруг засмеялись без причины.
С тех пор они встречались в кафе каждый вечер. С растущим ужасом обсуждали продвижение армий Гитлера и слухи о том, что немцы делают с евреями, пока не становилось слишком тяжело, чтобы продолжать разговор. «Может, поговорим о чем-нибудь повеселее?» — говорил наконец его друг, и Литвинов с радостью менял тему, спеша проверить на старом друге одну из своих философских теорий или обсудить с ним свой новый план, как быстро заработать наличных денег, продавая женские чулки на черном рынке, или описать хорошенькую девушку, которая жила через дорогу от него. Его друг, в свою очередь, время от времени показывал ему кое-что из того, над чем он в последние дни работал. Крошечные отрывки, не связанные друг с другом абзацы. Литвинова всегда это трогало. С первой же страницы он понял, что с тех пор, как они были детьми, его друг стал настоящим писателем.
Несколько месяцев спустя, когда пришло известие, что Исаак Бабель убит НКВД, Литвинову поручили написать некролог. Это было ответственное задание, и он изо всех сил старался найти правильный тон, чтобы рассказать о трагической смерти великого писателя. Он просидел в офисе до полуночи, а потом, когда возвращался холодной ночью домой, улыбался, уверенный, что этот некролог — один из лучших, что ему удавалось написать. Слишком часто материал, с которым ему приходилось работать, оказывался скудным и незначительным, так что приходилось как-то приукрашивать его с помощью прилагательных в превосходной форме, использовать штампы и преувеличивать заслуги покойного, чтобы вызвать у читателя чувство глубокой утраты. Но в этот раз все было по-другому. Тут нужно было подняться до уровня материала, найти нужные слова для того, кто был мастером слова, кто посвятил всю свою жизнь борьбе со штампами в надежде открыть миру новый образ мысли и даже научить чувствовать по-новому, и наградой ему за это стал расстрел.