Хрупкий абсолют, или Почему стоит бороться за христианское наследие
Шрифт:
В этой паранойяльной вселенной понятие симптома (в смысле свойственного знака, указывающего на скрытое содержание) становится универсальным: в сталинистском дискурсе «симптом» был не только знаком некой (идеологической) болезни или отклонения от правильного курса партии, но также знаком правильной ориентации: и в этом смысле можно было говорить о «здоровых симптомах», что мы и видим в критике Пятой симфонии Шостаковича главным сталинским композитором Исааком Дунаевским: «Несмотря на совершенную технику Пятой симфонии <…>, не скажешь, чтобы она проявляла все здоровые симптомы для развития советской симфонической музыки» [33] . Почему используется слово «симптом?» Потому что никогда нельзя быть уверенным в том, что позитивная черта на самом деле является тем, чем она представляется: а что, если некто просто прикидывается верным партийной линии лишь для того, чтобы скрыть свои настоящие контрреволюционные намерения? Подобный парадокс можно обнаружить уже в христианской диалектике Закона сверх-я и его нарушения (греха): эта диалектика коренится не только в том факте, что сам Закон побуждает нарушить его, рождает желание его ниспровергнуть: наше послушание Закону само по себе противоестественно,
33
Цит. no: Wilson E. Shostakovich. A Life Remembered. Princeton: Princeton UP, 1995. P. 134.
34
Элиот T. С. Полые люди. СПб.: Кристалл, 2000. С. 261.
35
Эту логику применительно к антитрестовским законам замечательно сформулировала Айн Ренд: все, что делает капиталист, становится преступлением: если его цены выше, чем у других, — он эксплуатирует свое монополистическое положение; если цены у него ниже, он нечестен в конкурентной борьбе; если они — те же, что и у других, то это сговор, заговор с целью подорвать настоящую конкуренцию… Разве это не напоминает ситуацию с началом психоаналитической сессии? Если пациент опоздал, то это истерическая провокация; если пришел раньше — навязчивая компульсия; если пришел вовремя — перверсивный ритуал.
Возможно, что обращение к Николя Мальбраншу поможет нам лучше понять эту процедуру. Достижение Мальбранша заключалось в «объектификации»/«овеществленни» собственно этического измерения. В общепринятой версии современности этическое переживание ограничивается областью «субъективных ценностей», противопоставленных «объективным фактам». Соглашаясь с различением «субъективного» и «объективного», «значений» и «фактов», Мальбранш переносит его в пределы собственно этики, как раскол между «субъективной» Добродетелью и «объективной» Благодатью: я могу быть «субъективно» добродетельным, но при этом нет никакой гарантии «объективного» спасения в глазах Господа: распределение Благодати, которая принимает решение о моем спасении, зависит целиком и полностью от «объективных» законов, в точности соответствующих законам материальной Природы [36] . Разве не сталкиваемся мы здесь с точно такой же объективизацией в показательных сталинских процессах? Я должен быть субъективно честен, но если меня не коснулась Благодать прозрения в неизбежности коммунизма, то вся моя этическая целостность будет всего лишь мелкобуржуазной честностью, противопоставленной Коммунистическим Основам, и, вопреки всей моей субъективной честности. я навеки буду «объективно виновен». Когда от обвиняемого требовали «искреннего признания» в преступлениях (как единственного способа смягчить приговор суда), то «искренность», о которой шла речь, не имела ничего общего с психологической искренностью, она была целиком и полностью «объективирована» — «искренность» измерялась числом близких друзей и родственников, которых обвиняемый уже сдал. (И, между прочим, разве не то же самое происходило с антикоммунистическими слушаниями по делу Маккарти в Голливуде, на которых «искренность» антикоммунизма свидетеля измерялась ее или его готовностью назвать имена?) Эти парадоксы никак нельзя отбросить в сторону как простые махинации тоталитарной власти — они содержат по–настоящему трагическое измерение, которым пренебрегают обычные либеральные обличители тоталитаризма.
36
Теми же путями лакановская теория десубъективирует противоположность (этического) искупления и милости, а именно удовольствия (или, скорее, наслаждения): между "субъективным" переживанием удовольствия и "объективным" фактом наслаждения существует непреодолимое расщепление — "по ту сторону принципа удовольствия" означает именно то, что я могу быть субъектом наслаждения по ту сторону какого–либо субъективного переживания удовольствия…
5. СТАЛИН-АБРАХАМ ПРОТИВ БУХАРИНА-АЙЗАКА
Как же тогда субъективируется это чудовищное положение? Как показал Жак Лакан, современные условия, характеризующиеся нехваткой трагедии, передают это положение куда более жутким образом. Дело в том, что, вопреки всем ужасам ГУЛага и Холокоста, с приходом капитализма собственно для трагедий места не остается — жертвы концентрационных лагерей или показательных сталинских процессов оказались не совсем в трагических условиях, поскольку положение их содержало комический или, по крайней мере, нелепый оттенок, а потому условия эти — еще более ужасны, причем ужас этот настолько глубок, что его уже невозможно «вознести» до трагического положения, и по этой причине его можно достичь лишь через жуткое уподобление/удвоение самой пародии. Образцовый случай такой непотребной комичности ужаса по ту сторону трагедии содержится в сталинистском дискурсе. Кафкианский характер жуткого смеха, который раздается среди публики во время последней бухаринской речи перед Центральным Комитетом 23 февраля 1937 г., связан с абсолютным расхождением между предельной серьезностью Бухарина он говорит о возможном самоубийстве, о том, что он его не совершил, дабы не нанести ущерб репутации партии, что уж лучше объявить голодную забастовку до самой смерти) и реакцией членов Центрального Комитета:
Бухарин: Я не могу выстрелить из револьвера, чтобы люди не смогли сказать, что я покончил с собой, дабы навредить партии. Но если я умру как бы от болезни, что вы тогда потеряете? (Смех).
Голоса: Шантажист!
Ворошилов: Ты — подлец! Какой подонок! Как ты смеешь так говорить!
Бухарин: Но вы должны понять — мне очень тяжело жить дальше.
Сталин: А нам легко?!
Ворошилов: Вы слышали такое: «Я не застрелюсь, а умру»?!
Бухарин: Легко вам говорить обо мне. Вы–то, в конце концов, что потеряете? Смотрите, если я саботажник, сукин сын, зачем тогда меня жалеть? Я ничего не прошу. Я лишь говорю, что думаю, что со мной. Если это влечет за собой какой–либо политический ущерб, хотя бы самый маленький, тогда, никаких вопросов, я сделаю, что скажете. (Смех.) Чего вы смеетесь? Ничего смешного нет… [37]
37
Getty J. A., Naumov О. V. The Road to Terror. Stalin and the Self—Destruction of the Bolsheviks. 1932–1939. New Haven; London: Yale UP, 1999. P. 370. Тот же жуткий смех раздается и в другом месте: "Бухарин: Что бы они ни показывали против меня, все это неправда. (Смех, шум в зале.) Чего вы смеетесь? Ничего смешного". Op. cit. Р. 394.
Разве не сталкиваемся мы здесь с воплощенной в жизнь жуткой логикой первого допроса Йозефа К. в «Процессе»?
— Значит, так, — проговорил следователь и скорее утвердительно, чем вопросительно, сказал К,: — Вы маляр?
— Нет, — сказал К, — я старший прокурист крупного банка.
В ответ на его слова вся группа стала хохотать, да так заразительно, что К. и сам расхохотался. Люди хлопали себя по коленкам, их трясло, как в припадке неукротимого кашля [38] .
38
Кафка Ф. Процесс // Ф. Кафка. Собр. соч. в 3–х т. М.: Художественная литература. Т. 2. С. 148.
Провоцирующий смех диссонанс здесь радикален: со сталинистской точки зрения, самоубийство лишено какой–либо субъективной аутентичности, оно просто инструментализовано, сведено к одной из «наиболее хитроумных» форм контрреволюционного заговора. Молотов ясно об этом заявил 4 декабря 1936 года: «Самоубийство Томского было заговором, хорошо спланированным актом. Томский обо всем договорился, и не с одним человеком, а с несколькими, покончить самоубийством и, тем самым, нанести удар по Центральному Комитету» [39] . Позже на том же самом пленуме Центрального Комитета Сталин повторит: «Мы видим здесь один из крайних, наиболее остроумных и простейших способов, которым можно плюнуть на партию и обмануть ее в последний раз. перед смертью, прежде чем покинуть этот мир. Такова, товарищ Бухарин, скрытая причина этих последних самоубийств» [40] . Это крайнее отрицание субъективности в открытой форме передается следующим кафкианским ответом Сталина Бухарину:
39
The Road to Terror. P. 315–316.
40
Op. cit. P. 322.
Сталин: Мы тебе верили, мы наградили тебя орденом Ленина, мы продвигали тебя вверх по службе, но мы ошиблись. Не так ли, товарищ Бухарин?
Бухарин: Правда, правда. Я сам сказал то же самое.
Сталин (перефразируя и передразнивая Бухарина): Можете пойти дальше и пристрелить меня, если хотите. Это по вашей части. Но я не хочу, чтобы моя честь была запятнана. И какие же свидетельства он сегодня приводит? Вот что получается, товарищ Бухарин.
Бухарин: Но я не могу признать, ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, чего–либо, в чем я не был бы виновен. (Шум в зале.)
Сталин: Я ничего о тебе лично не говорил [41] .
В этой вселенной, конечно же, нет места даже для наиболее формального и пустого права субъективности, на котором продолжает настаивать Бухарин:
Бухарин: <…> Я признаю, что с 1930 по 1932 год, совершил множество политических грехов. Я понял это. Но с той же силой, с какой я признаю свою настоящую вину, с той же самой силой я отрицаю вину, которую мне приписывают, и всегда буду ее отрицать. И не потому, что она имеет только личное значение, но и потому, что я верю, что никто ни при каких обстоятельствах не возьмет на себя ничего лишнего, особенно, когда партии это не нужно, когда стране это не нужно, когда мне это не нужно. (Шум в зале, смех).
41
Op. cit. P. 321.
<…>
Вся трагедия моего положения заключается в том, что этот Пятаков и ему подобные настолько отравляют атмосферу создают атмосферу в которой никто не верит человеческим чувствам, ни эмоциям, ни движениям души, ни слезам. (Смех.) Многие проявления человеческих чувств, которые ранее представляли доказательства — и ничего постыдного в этом не было, — сегодня потеряли свое значение и свою силу.
Каганович: Вы слишком двуличничаете!
Бухарин: Товарищи, позвольте мне сказать вам по поводу случившегося…