Художественная культура русского зарубежья. 1917-1939. Сборник статей
Шрифт:
Я просил его взять от меня на память что-нибудь, он, конечно, с радостью… дал свое согласие… Я еще не знаю, что ему подарю – ему из моих вещей нравятся конструкции, о твоих и говорить не приходится. Но он, правда, говорит, что ему больше нравятся твои старые вещи…
Должен тебе сказать, кругом такая тина, такая возмутительная грязь, что я был бы счастлив теперь забраться куда-нибудь в уголок, жить обособленно и работать! Ты, Наум, будь настороже. Кругом стаи голодных волков бродят. Расхитят и разметают в клочья. Идет новая эпоха. Начали мы ее еще в Москве в 20 году. Пикассо гений, он один сумел бороться со своей кликой и стоять во главе. Теперь давай руку и держись… Запомни раз и навсегда, остались Пикассо и Брак, теперь идут на смену Габо и Певзнер. Это не пафос, это моя истинная вера!..»
Париж, 16 февраля 1925
«…Я виделся здесь недавно с Кончаловским и другими московскими художниками. И вот в Москве такое невиданное и неслыханное нищенство,
Париж, 1 апреля 1925
«…наконец получил от тебя хоть пару слов… Слава Богу, что ты хоть здоров. Все же выходит, что пишем мы друг другу лишь, либо когда кто-либо из нас при смерти, либо раз в 10 лет. Недаром кто-то из наших дядек – говорят – когда встретил своего родного брата после 10-летней разлуки на одной из станций, стал жаловаться на своего портного, что у него болтаются рукава… Ты спрашиваешь, как я выкручиваюсь, сам не знаю, вот еще не умер с голоду. Так, грош к грошу, и пока держимся. В этом месяце у меня была работа. Я помогал архитектору Мельникову при постройке павильона (с позволения сказать!) к декоративной выставке, мне заплатили 100 франков – ты понимаешь, что для меня и эта помощь значит!..»
Париж, 27 июля 1925
«…Я писал тебе как-то, что пристал к архитектору Мельникову. Вовсе не потому, что этот скороспел «гений» меня сыскал в Париже и снизошел ко мне, чтобы дать мне кое-что работать. Просто было приказано Волиным, секретарем, бывшим при Красине. Помнишь такого «Бориса» под кличкой из Брянска, он-то тебя помнит хорошо, да потом Садикер, с которым ты работал в «Накануне». Они-то меня и выручили, дали мне немного заработать. И вот шлю тебе снимок Русского павильона. Герб и надпись делал я и заработал так, что живу уже два месяца и еще на месяц деньги есть. Дело, конечно, не в моей надписи и гербе, а дело в стиле павильона, какая идет кругом кража нашей системы, вернее, твоей. Люди строят, крадут и строят, а мы с тобой надписи делаем под свое то, что, мол, произведение Мельникова, не Габо и не Певзнера…»
Париж, 22 января 1926
«…наша жизнь здесь в Париже в последнее время, вернее, в последний месяц, сделалась почти катастрофической, мне приходится тебя опять очень огорчить, но что поделаешь – говорят, пришла беда, отворяй ворота. Одно за другим – горе за нищетой, признаться, я было совсем поправил свои дела во время пребывания Мельникова. Я жил сносно. Но все ушло сразу. Я решил ехать обратно в Россию. Да, обратно, мне стало страшно, одиноко, голодно. На службу меня все же не берут. Поддержки никакой… я на днях получил от К. С. Мельникова 20 долларов. Для меня это было просто так неожиданно, я не верил глазам своим. Но это ведь милостыня, понимаешь, случайная, – вот, значит, что меня заставило думать о Москве. Но, к сожалению, Мельников мне не велел этого делать и никто, кто был здесь из Москвы. Но я ведь не один, на моей душе ведь грех – еще одна жизнь, Виргинчик. Вот она-то меня все время и задерживает… Она категорически отказалась ехать в Москву, говорит, езжай сам… Она тоже почувствовала большую опасность. Ну и представь себе, первое, что она сделала, она пошла работать, вернее, петь… Она несколько месяцев пела в хоре и соло в Нотр-Дам… Виргиния окончательно вырвала у меня почву под ногами. Она даже взяла себе нансеновский паспорт, чтобы раз и навсегда вырвать у меня с корнем мысль о возврате домой… Я-то было рванулся, чтобы спастись, в Москву. Я уже там (в Москве) почувствовал, что то, над чем я работал так долго, зачеркнуто. Ну а теперь я, разумеется, живу тем, что и ты, работаю так, как ты, мыслю так, как ты. Ты впереди, я позади. Кто из нас лучше и что лучше – это не важно, а важно, что ни ты, ни я не умеем бороться, не умеем защищаться – т. е. я не умею. Ты, пожалуй, другой. Но может быть верно было бы поступить так, как когда-то делал Пикассо и Брак – они работали враз. Что один, то другой – пусть они теперь враги – но они оправдали свою работу, они создали школу. Ну а мы? Мы одиноки. Ты одинок, я одинок…»
Париж. 11 февраля 1927
«…Приехав домой только что, застаю телеграмму от Дягилева на твое имя: пишет: «Милый Габо – приходите срочно ко мне в Grand hotel – мне необходимо срочно Вас видеть». Звоню по телефону к Дягилеву. Спрашиваю, в чем дело, не может ли он мне передать, что он хочет от тебя, ибо тебя в Париже сейчас нет. Узнав по телефону, что говорю я с ним, он очень обрадовался и просит меня немедленно зайти к нему в Hotel. Прихожу в Hotel – оказывается, он посылал телеграмму и мне… Ему нужно от тебя, во-первых, срочную постановку, а от меня (очевидно, тоже), ибо, говорит он, что будучи у меня, ты ему говорил, что хотел бы ставить вместе со мною. Я счел своим долгом поставить точки над i и сказал ему, что вещи, которые ему особенно понравились, это твои и что значит вести разговоры по поводу его постановки следовало бы с тобой. На это он возразил и говорит, что ввиду того, что речь идет совершенно не о той постановке кинетической, которую ты ему показывал в Париже, а о совершенно новой, поэтому он хотел бы вести
Реклама и шум колоссальны для нас, конечно. Этого нельзя, разумеется, достичь никакими выставками. Тем более, это дело интересное ввиду юбилея Дягилева: он привлекает, как он говорит, самые лучшие силы. Пикассо пишет вообще занавес к этому юбилею и т. д… Подумай срочно и мгновенно. Нужно ли все это тебе или нам? Разумеется, все они, все те, которые до сих пор ставили у Дягилева, работали для рекламы. Может, и нам взяться за это дело? Я, разумеется, без тебя ставить не буду. Ты как знаешь. Можешь сам, если хочешь. Ибо речь идет главным образом о тебе. Он сам указывает, что твои вещи более театральны, мои же – то, что он видел – говорит, более станковые (это его мнение) и в то же время мое участие обязательно…»
Париж, дата неразборчива, 1928
«…нашу постановку Сергей Павлович возил чуть ли не по всей Европе: был во всей Германии, исключая Берлин, Вена, Будапешт, Испания, Голландия и др. гор. Можешь ли представить, что стало с постановкой! Тем не менее, они все время сами все чинили, меняли целлулоид, сломали и снова меняли, и постановка, и части арматуры, разумеется, в хорошем состоянии, от того беда не велика, если все кругом было заменено другим материалом. Но можешь ты представить, во что превратилась Богиня, от которой осталось пару пластинок и те не мои! Все было разорвано и спайка моя не выдержала, так как материал был сырой и, следовательно, дорога и время уничтожили все! Я значит, сколько было сил, все исправлял и привел хоть в мало-мальски приличный вид. Вчера, 8, постановка снова шла в театре Сары Бернар, и было столько народа, что не было куда яблоку упасть, а успех неописуемый, невзирая на ужасно потрепанный вид. Что ты скажешь? Но Сергей Павлович все помалкивает! и тщательно скрывает, что единственная вещь боевая у него теперь наша. Я давно уже знаю, что он едет с нашей постановкой в Америку, и лишь вчера он сказал, что… хочет привести всю постановку в первый вид. Chatte пойдет еще 4 раза, и, полагаю, ты еще захватишь балет в Париже. Новую вещь он поставил… но позор и скандал! Провалился окончательно… С. П. выпустил новую программу для продажи в театре, и наша постановка помещена целиком…»
Париж, 3 мая 1928
«…У меня настроение тягостное и подавленное, мало веры в будущее. Особенно меня тяготит эта закостенелая традиция Парижа с ее десятками тысяч художников, город уже настолько запружен, что некуда деваться, и если принять во внимание мою полную оторванность от этих людей и от запросов парижских маршанов, то разумеется есть причина, над чем призадуматься, и будущее очень тревожит. Америка лишь напортила мне. Я решил во что бы то ни стало и чем скорее, тем лучше, устроить выставку.
К сожалению, этой весной никак не удастся, а главное, негде… кругом столько врагов и кругом рутина сгущается все больше и больше, и, кроме тебя, никого около. Мы еще больше одиноки, чем раньше, и является насущная необходимость больше, чем когда бы то ни было, утвердиться окончательно. Но все-таки кое-кто стал следить за нами. Особенно после постановки у Дягилева… Я бы с великой радостью взялся бы за новую постановку…»
Париж, 19 мая 1929
«…я последнее время имею о тебе известия, но все через знакомых: на днях видел Эренбурга, говорили о тебе много лестного и доброго… Неделю назад имел письмо от матери и Лели [114] . Леля пишет, что: «У нас теперь не многим лучше, чем на пне лесном»… Понять не трудно. В Москве скверно. Он пока без службы, «приходится туго», беспокоится очень обо мне. Мама просто пишет, чтобы приехал домой, всем плохо, ну и мне, мол, легче будет там. Бедная мама!.. Здесь у меня нет денег на насущную жизнь, зато когда они у меня бывают, я свободно покупаю хлеб, и хороший всегда, достаю и масла, а там и за деньги теперь не достать. Фальк рассказывал мне, что есть художники, которые без штанов и рубах ходят. Впрочем, ты, я знаю, мое мнение не разделяешь и не разделял… Я собственно о России не горюю, хватит с меня моего горького детства среди злых и диких мужиков… Бог с ними, со всеми великими идеями. Ленин обещал всем хлеб, и вот все помирают там с голоду вот уже скоро 11 лет, а Форд дает всем рабочим автомобили. Ну, будет, извини, я стал говорить тебе либо старые истины, либо глупости…»
114
Алексей Певзнер, младший брат Наума и Антона, оставшийся вместе с матерью в России.