Художник зыбкого мира
Шрифт:
— Да, Оно, это верно. Но видишь ли, ты вообще ни о чем толком не знаешь. Ты совершенно прав, предполагая, что общество «Окада-Сингэн» испытывает желание пробудить художников и познакомить их с реальным миром. Но я, видно, когда-то ввел тебя в заблуждение, если из моих слов ты сделал вывод о том, что «Окада-Сингэн» жаждет превратиться в огромную плошку для сбора милостыни. Мы благотворительностью не интересуемся.
— Право же, не вижу ничего дурного в благотворительности. А если одновременно с благотворительностью «Окада-Сингэн» еще и глаза нам, «декадентствующим художникам», откроет, так тем лучше. Во всяком случае, мне так кажется.
— Ну, тебе-то глаза действительно
— Прости, Мацуда, но мне сдается, если кто из нас и наивен, так это ты. Дело художника — стараться уловить красоту всюду, где он ее обнаружит. Но как бы хорошо он ни научился это делать, он все равно будет иметь крайне мало влияния на те проблемы, о которых ты говоришь. И если общество «Окада-Сингэн» действительно таково, как ты говоришь, то оно, по-моему, задумано совершенно неверно. Ибо в основе его, похоже, лежит некое наивное заблуждение насчет того, что может и чего не может искусство.
— Ты прекрасно знаешь, Оно, мы вовсе не смотрим на вещи так примитивно. Ведь «Окада-Сингэн» существует не в изоляции; повсюду — в политике, в армии — есть молодые люди, которые думают так же, как и мы. Мы и есть новое, поднимающее голову поколение. И, объединив свои силы, мы вполне способны достичь чего-то стоящего. Просто некоторые из нас неравнодушны к искусству и мечтают видеть его полностью отвечающим запросам мира сегодняшнего. Все дело в том, Оно, что в такие времена, как сейчас, когда народ все больше нищает, когда дети повсюду вокруг болеют и голодают, художнику недостаточно укрываться в своем убежище, доводя до совершенства красоту куртизанок на своих полотнах. Я вижу, ты сердишься на меня, ищешь, как бы мне возразить, но пойми: я хочу тебе добра, Оно. И очень надеюсь, что потом ты как следует поразмыслишь обо всем этом. Ведь ты, прежде всего, очень талантливый человек.
— Но тогда скажи мне, Мацуда: как можем мы, глупые декадентствующие художники, помочь осуществлению этой твоей политической революции?
И я с раздражением увидел, что Мацуда опять пренебрежительно мне улыбается.
— Революции? Ты что, Оно! Это коммунисты хотят революции. А мы ничего подобного не хотим. Как раз напротив! Мы мечтаем о реставрации. И стремимся всего лишь к тому, чтобы его императорское величество восстановили в законных правах как главу нашего государства.
— Но наш император и так глава государства!
— Нет, в самом деле, Оно, до чего ты все-таки наивен! И в голове у тебя полная каша! — Хотя Мацуда и говорил по-прежнему совершенно спокойно, голос его сделался жестче. — Да, император — наш законный правитель, но смотри, что происходит в действительности: власть отнята у него бизнесменами и политиками. Послушай, Оно, ведь Япония — уже не отсталая страна, населенная в основном крестьянами. Мы стали могущественным государством, способным помериться силами
— Действовать? Какие действия ты имеешь в виду, Мацуда?
— Пора и нам ковать империю, столь же могущественную и богатую, как британская и французская. Мы должны воспользоваться своей теперешней мощью и расширить свои рубежи. Для Японии теперь самое время занять надлежащее место среди мировых держав. Поверь мне, Оно, у нас есть и силы, и средства, чтобы добиться этого, но нам еще предстоит пробудить в себе волю к победе. И от теперешних бизнесменов и политиков тоже нужно избавиться. Тогда военные будут подчиняться только приказам его императорского величества. — Мацуда усмехнулся и бросил взгляд на переплетение линий, возникших на усыпанной сигаретным пеплом столешнице. — Но об этом в основном уже совсем другие люди должны заботиться, — прибавил он. — А такие, как мы, Оно, своей основной заботой должны сделать искусство.
Я уверен, впрочем: причина того, что Черепаха так расстроился, когда недели через две-три обнаружил на старой кухне мою новую картину, отнюдь не связана с теми глобальными проблемами, которые мы с Мацудой обсуждали в тот вечер; у Черепахи попросту не хватило бы проницательности увидеть столь многое в моей незавершенной работе. Единственное, что он наверняка сразу разглядел в ней, — это вопиющее пренебрежение основными принципами нашего учителя: отказ от всех наших коллективных попыток научиться воспроизводить на полотне зыбкий свет уличных фонарей в «веселых кварталах»; введение четкой надписи, дополнительно усиливающей воздействие картины; но более всего, без сомнения, Черепаху шокировала сама моя техника, активно использующая четкие линии контура, — прием, как вам известно, достаточно традиционный, но безоговорочно отвергаемый школой Мори-сана.
В общем, после той вспышки гнева у Черепахи — каковы бы ни были ее причины — я понял, что не могу более скрывать свои новые, бурно развивающиеся идеи от окружающих, и лишь вопрос времени, когда об этом узнает сам Мори-сан. Так что, когда наш с ним разговор все-таки состоялся — в беседке парка Таками, — я уже успел не раз прокрутить в голове то, что мог бы ему сказать, и сдавать свои позиции ни в коем случае не собирался.
Примерно через неделю после того разговора с Черепахой утром на кухне Мори-сан взял меня с собой в город — кажется, выбрать и заказать нужные для мастерской материалы, не помню точно. Зато я очень хорошо помню, что, пока мы занимались делами, Мори-сан вел себя со мной совершенно как обычно. Затем, ближе к вечеру, оказалось, что у нас до поезда еще есть время, и мы по крутой лестнице, находившейся прямо за железнодорожной станцией, поднялись в парк Таками.
В те времена там была одна очень симпатичная беседка; она стояла на вершине холма, и оттуда открывался чудесный вид — это примерно там, где теперь расположен мемориал мира. Но самое замечательное в этой беседке — фонарики, украшавшие свесы ее изящной крыши по всему периметру. Впрочем, в тот вечер, когда мы к ней подошли, ни один фонарик еще не горел. В беседке, размером с большую комнату, не имелось ни стен, ни перегородок, и наслаждаться открывавшимся оттуда видом мешали лишь соединенные арками столбы, поддерживавшие крышу.