И бывшие с ним
Шрифт:
Вновь Юрий Иванович горько подивился Лениной беде: ведь были случаи пропасть проклятому камню, Леня оставлял свой черный из кожзаменителя портфель в раздевалке бани, бросал портфель под стеной и лез с пустыми кружками в набитый мужиками пивной павильон; однажды показывал камень в редакции и оставил на столе. Час они тогда просидели в буфете, двери всегда настежь, заходят позвонить, закурить, потрепаться, хоть какая бы холера утащила проклятый камень, ведь многие ныне собирают коллекции камней!..
— В метро, — горячась, безотчетно заговорил Юрий Иванович, — в метро вы наблюдали — у трех вокзалов? — врываются в вагон люди с чемоданами
— Омич.
Юрий Иванович и следователь курили, вентилятор разгонял дым, протокол был подписан, надо было расходиться. Следователю, присмотрелся Юрий Иванович, было больше тридцати, под глазами желтоватые мешочки, видно, с почками неблагополучно. Мраморные ладони — и с желудком не лучше, стало быть.
— Леня — человек не для одного себя, — сказал Юрий Иванович. Он медлил уходить. Вдруг загорелся: вот еще не сказал о Лене — в надежде, что следователь поймет Леню, не крохобор он, не барышник. С пылом, счастливый, что догадался, рассказал: деньги Лене нужны на две кооперативные квартиры.
— А-а, так он все-таки разводится… одну квартиру ему, а вторую?..
— Да нет же, нет! Квартиры — обе! — нам. Ну, всем нам: Додику, Эрнсту, Грише, мне… Выдумал купить две квартиры в Алма-Ате, соседние, пробить дверь в стене. Вы не пишите.
— Не пишу, — следователь устало улыбнулся. — Вот еще один ваш товарищ засыпал меня информацией. — Он назвал Павлика. — Толковал про идею возвышения достоинства личности. Быть независимым — значит, жить бедно, принимать страдания на себя… Отсюда обет безбрачия, воздержание от страстей. Брак связывает. Вас называл как пример… И Муругов вас называет. Всех наделяете своей плотью, как Христос. Будут вопросы, я вас вызову…
Глава восьмая
Девочкой меня называли Счастливой, тетки по облигациям выигрывали, когда заманивали меня пожить, думала Антонина Сергеевна, переходя пути. Другим от меня было счастье, а я, угрюмая, подневольная, безрадостнее своих многодетных замужних теток с их чугунами, прихватками, киснущими в ополосках мочалками. С их «не упрело» и «ревело», то есть: был гудок смене на заводе, и мужик скоро придет. Морщинка-то на переносице у меня с детства. Скорее теперь, на пятом десятке, я девочка, всякая малость веселит, московские деньки перебираю будто веселые камешки. Сегодня дела переделала скорее, бегу на репетицию к Илье Гукову, как на свиданку. Что говорить, взрослому живется вольнее.
Дожди начались, думала она, спускаясь к берегу пруда, с ремонтом в Доме культуры Илья завяз, осталось начать и кончить. Репетировали в помещеньице для лаборатории, пристроенном после войны Федором Григорьевичем к двухэтажному дому, отнятому в конце нэпа у лавочника и по старинке называемому в Уваровске Каменной лавкой.
Антонина Сергеевна прошла прихожую: стертые полы, медицинские плакаты, стулья с дерматиновыми сиденьями — все-то, как в безрадостные времена, когда приводили к Федору Григорьевичу угрюмую девочку с мокрыми щеками и набухшими веками, плачущую во сне и днем, неслышно плачущую четвертую неделю. Федор Григорьевич оставлял девочку в больничке, ей выдавались шапочка и халат, полы подшивали, рукава закатывали. Девочка разносила лекарства, подтирала, мыла посуду. Жила вольно, сама себе хозяйка в кабинетике Федора Григорьевича, всякий раз садясь на диван со сладостно-боязливым чувством: кожа была холодна, и медля потом подняться, когда кожа нагревалась под ней. Кокуркин стучал в дверь, являясь с лекарством, Федор Григорьевич вовсе не входил. Позже, дома во снах, она каталась на черном кожаном диване как на черной «эмке».
Из пристройки призывная музыка: Бурцева крутила пластинки. Антонине Сергеевне приходило на ум, что девушка там дремлет, днями, опьяненная смесью галло-испанских мелодий. Осталась за стеклом двери палата с рядами пустых застеленных коек. В сумраке коридора голос стал слышнее, уже можно было разобрать, что поют по-французски. Она протянула руку, но постучаться не успела: дверь оказалась у самого лица и легко отошла от толчка. На свету Бурцева в каком-то жалком лифчике, подбоченясь, руки в бока, придерживала у пояса кусок материи, нечто в ярких шарах. Нижний шар огромной клюквой отражался в стоявшем на полу зеркале.
Миг они стояли в растерянности, затем Антонина Сергеевна потянула дверь на себя, а Бурцева метнулась в угол. Появилась красная, смущенная, говоря, что репетируют сегодня на сцене. Так же на репетициях она жалко краснела, стыдилась своей худобы, острых коленок, голосок у нее срывался.
У Ильи была нужда в ней: более тридцати ролей в пьесе, исполнителей не насчитывалось и двадцати, да и те постоянно отговаривались работой.
Нашли Илью в комнатке под лестницей. Он наткнулся в молодежном журнале на интерьер: стены обшиты сосновыми досками, кованые железяки, выжиганье по дереву. Теперь эту красоту вставлял в свой план-чертеж, картину — не знаю как это назвать — завтрашнего Дома культуры. Выполненный рукой Ильи план-чертеж напоминал плохо выкрашенный забор и изображал в развернутом виде интерьер клубного комплекса. На ярких пятнах стояло: «Чайная!», «Комната мастеров завтрашнего дня», «Комната молодой семьи», «Горница», «Библиотека». Возню Ильи с этим плохо выкрашенным забором Антонина Сергеевна назвала курением опиума.
— Афиша пришла, — сообщила Антонина Сергеевна, положила яркий листок поверх плана-чертежа. С удовольствием рассматривала афишку: «„Веселый лайнер“. Художественный руководитель Роман Ногаев».
— Халтура наверняка, — ответил Илья. — Крашеные цыгане.
— Роман-то Ногаев?.. Знаете, чей он ученик? — Она назвала имя. Назвала и фильмы — в молодости Ногаев снимался в эпизодах. — Заелись вы, Илюша. Закрываю вас грудью и опекаю. С июля ремонт, кино не крутите, в отчете написать нечего. Мне в горсовете говорили: чтобы к уборочной ДК был, как новая копейка. А у вас ансамбль принять негде.
Илья вынул из стола пачку листов, это были гранки очерка о Федоре Григорьевиче и о его внуке, бросил пачку поверх афишки.
— Для них и для вас мнение всесоюзного журнала что-нибудь значит?
Афишку он сгреб вместе с гранками в ящик стола. Антонина Сергеевна не дала закрыть ящик, выдернула афишку и положила поверх гранок:
— А о дне гастролей я извещу!
Появился Кокуркин. Куделька в ушах белая, огромные лопатки натягивали рубаху. Кокуркин попросил освободить его от репетиции, ни на миг не веря, что Илья уступит. Кокуркин перенес на внука чувство почтительного обожания, какое испытывал к Федору Григорьевичу; в глаза Илье и за глаза говорил, что тот унаследовал «сердитой» дедов характер.