И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы
Шрифт:
Например, сидеть и гадать, каков из себя Ластер. Но долго гадать не придется. Достаточно послушать, что Ластер говорит и, главное, как он это говорит:
“Come on, let's go down to the branch. I got to find my quarter. Maybe we can find one of they balls. Here. Here they is. Way over yonder. See”. – “Пошли спустимся к ручью. Надо найти эту монету. Может, из мячиков каких-нибудь подберем. Смотри, где они. Вон там, далеко-далеко”.
Так, бросая вызов всем грамматическим нормам, изъясняются только афроамериканцы, причем из южных штатов. Получается, что место действия – юг США, а Ластер – черный. И, судя по содержанию его слов, нетерпению и инфантильной раздражительности, – подросток. Вероятно, он – один из черной прислуги, приставленный белым хозяином к больному родственнику.
Пока мы узнали совсем немного, но все-таки,
Фолкнер скрыл панораму, главное, заставив нас самих ее собирать. Достраивать из несвязанных друг с другом случайных эпизодов, деталей и реплик, увиденных и услышанных кретином. Может быть, Фолкнер хотел, чтобы мы ощутили себя соавторами и собрали из осколков свой собственный мир, открыв Америку? Может быть… Ведь его кретин с этой задачей явно не справился, и правильней ее перепоручить кому-нибудь более вменяемому. Например, мне, читателю.
Но все-таки к чему такие сложности? Зачем приглашать в рассказчики кретина, существо заведомо более глупое, чем читатель? Ответ – в заглавии, и монолог кретина недвусмысленно ему подмигивает. Слова “шум и ярость” (the sound and the fury) – цитата из шекспировского “Макбета”, известная каждому мало-мальски образованному американцу. Разумеется, американцу времен Фолкнера. А нынешнему читателю здесь требуются пояснения, поэтому заглянем ненадолго в Шекспира. Где-то в пятом действии трагедии Макбет, злодей, узурпатор, убийца, произносит угрюмый монолог, нашептанный ему демонами. “Жизнь, – театрально уверяет он зрителей, – это рассказ, рассказанный кретином, полный шума и ярости, но ничего не значащий”. Враг всего живого, дьявол во плоти, не различает смысла в божественном мироустройстве и прибегает к эффектной барочной метафоре, сводящей в одном образе едва ли сводимое: “шум” и “ярость”.
Первая часть романа обнажает эту метафору и следует ей буквально, путая прямое значение слов Макбета и косвенное. Историю жизни у Фолкнера, как мы выяснили, действительно рассказывает кретин. Только его кретинизм не метафорический, о котором ведет речь Макбет, а самый что ни на есть настоящий, медицински подтвержденный. Он видит, но не понимает того, что видит. Он не говорит, а мычит. Иногда, будто вспомнив что-то, навсегда потерянное, он принимается тоскливо выть, словно раненое животное. Для кретина не существует времени, не существует причин и следствий. Все страшно примитивно. Но одновременно и сложно, потому что ни черта не понятно. И эта неразбериха оставляет неприятное чувство – кретин вроде как оказывается умнее нас. Насмешка над Макбетом оборачивается насмешкой над нами. Вернее, над нашим привычным чтением, пассивным, неучаствующим, ожидающим, подобно тому, как клиент в ресторане ждет жареного гуся с приправами, хорошо приготовленный мир, скрепленный причинами и следствиями, пространством и временем.
Инстинкт Фолкнера явно антиресторанный. Он не отказывается от роли повара, но приглашает читателя на кухню, проводя мастер-класс, заставляя его самого готовить себе блюдо. Фолкнер нас провоцирует и не оставляет нам выбора, подводя к важной мысли – научиться по-настоящему читать можно лишь в том случае, если ты одновременно учишься сочинять. И наоборот. Значит, мы не обманулись в наших догадках, и Фолкнер действительно приглашает нас в соавторы?
Увы. Фолкнер не столь либерален. Посмеявшись надо мной однажды, выставив меня на посмешище перед кретином, понять которого у меня едва хватило ума, Фолкнер уже вовлек меня в свой мир и, не спросив разрешения, сделал своим персонажем, которым можно манипулировать. Правда, персонажем, наделенным свободой и особыми полномочиями – жить в его мире собственной жизнью. Но все-таки персонажем, а не соавтором. Я лишился имени, стал каким-то третьим лицом, “им”, обитателем, не имеющим прописки (в Америке она не нужна) и документов, удостоверяющих личность. От меня требуется не соавторство, а освоение пространства, сочинения по правилам, проживание моей собственной романной судьбы. Связывая друг с другом острова, проступающие над водой, скрывающей все, восстанавливая фон, панораму, историю, я обживаюсь в мире Йокнапатофы, приближаюсь к ее обитателям. Я перестаю быть читателем, становлюсь участником событий, и происходящее кажется мне реальным, а не вымышленным, потому что оно столь мучительно узнано, открыто и заново воссоздано мною самим.
Мир Фолкнера организован таким образом, что всякий пройденный эпизод по мере моего продвижения в тексте требует, чтобы я к нему возвращался, перечитывал его заново, соотнося с новыми горизонтами открывающейся постепенно панорамы.
Второе приближение к Фолкнеру: восстанавливаем панораму
Представим теперь, что у нас хватило терпения дочитать роман до конца, и снова вернемся к эпизоду, в котором мы сначала мало что поняли. Фон, панорама действия нам известны. Осталось лишь восстановить скрытую рассказчиком (или же скрытую от рассказчика) цепь причин и следствий и пережить трепетную радость узнавания.
Кретин-рассказчик (мы не ошиблись – он в самом деле кретин), который ходит-бродит по двору, – это не кто иной, как слабоумный Бенджи, младший из трех братьев Компсонов. Сегодня у него день рождения: ему исполнилось 33 года, и по такому случаю чернокожая служанка Дилси отправила Ластера в город за тортом. За Бенджи приглядывает Ластер. Он действительно шалопай 14 лет, внук служанки Дилси. Ластер ищет потерянную монету – она ему нужна, чтобы пойти вечером на артистов, но ему все время приходится отвлекаться на ноющего дурачка Бенджи. А тому хочется за забор, на луг. И мы уже понимаем, почему ему туда хочется и почему ему туда нельзя. Луг раньше принадлежал Компсонам и даже назывался “Бенджиным” – дурачок любил там гулять. Потом луг продали гольф-клубу – родителям понадобились деньги, чтобы оплатить приданое дочери Кэдди, Бенджиной сестры, и обучение старшего сына Квентина в Гарварде. Впрочем, жертва оказалось напрасной, и вырученные деньги никому не помогли: Кэдди развелась, а Квентин покончил жизнь самоубийством. Но, так или иначе, Бенджи лишился любимого луга, и его прогулки вот уже восемнадцать лет ограничиваются садом. Именно поэтому он топчется у забора и с такой животной тоской смотрит, как чужие люди играют на его лугу в гольф.
Один из игроков подзывает мальчишку и произносит слово “кэдди”. Бенджи тотчас же начинает выть, и мы, прочитав роман, можем догадаться о причине этой реакции. По чистой случайности услышанное Бенджи слово совпадает с именем сестры, к которой он был привязан и которую навсегда потерял. Вспомнив о своей утрате, Бенджи плачет. Ластер (у него своих проблем хватает) сердится и грозит кретину, что съест его торт вместе со свечками. Потом оба по очереди протискиваются через выломанные в заборе доски – причем неповоротливый Бенджи умудряется зацепиться за гвоздь – и отправляются к ручью: Ластер надеется отыскать там свою монетку.
Все видимое наконец стало понятным и обрело не “кретинский”, а вполне вменяемый вид. Казавшиеся случайными детали и реплики аккуратно заняли свои места в общей панораме действия, объяснив нам метод работы Фолкнера. Как мы видим, он детально продумал весь свой огромный мир. Продумал и убрал за скобки, тщательно скрыв в густом тумане и оставив едва видимые островки. Это не просто эпизоды, детали или реплики, выбранные наугад, а фрагменты значимые, выбранные таким образом, что можно восстановить вынесенное за скобки пространство. Фрагменты изымаются Фолкнером из банальной цепи причин и следствий, из потока линейного времени, из всего того, что делает их однозначным, одновекторным. Утратив обычное значение, они оказываются чудовищно конкретными и потому, как это ни парадоксально, символическими.
Кретин Бенджи, сам того не ведая, открывает в увиденных им вещах глубинный смысл. Таким образом, эпизод, который мы уже дважды рассмотрели, требует еще одного прочтения – на предмет символического смысла.
Третье приближение к Фолкнеру: мифы и подтексты
Но прежде нам предстоит разобраться, что происходит в голове у Бенджи и происходит ли там хоть что-то. Бенджи – абсурдный герой. И не будь он таким кретином, он мог бы напомнить нам Джейкоба Барнса из хемингуэевской “Фиесты” или Мерсо из “Постороннего” Альбера Камю. Их всех объединяет потрясающее умение видеть. И нежелание понимать. Хотя в случае Бенджи – скорее неспособность, чем нежелание. Возможно, это великий дар, счастье, о котором можно только мечтать. Ведь подобный человек с ампутированным сознанием видит реальность такой, какая она есть. Его взгляд устремлен на поверхность вещей, а не сквозь них, то есть на их функцию или идею, как у нас, людей нормальных. Он смотрит на вещи без шор этики, морали, унылого образования. Все искрится, светится, играет. Он ощущает сопричастность вещам. Он не знает бремени прошлого и будущих забот. Он весь – настоящее, подобный древним эллинам. А познание только все портит. Отчуждает от вещей и вносит трагедию.