И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы
Шрифт:
С другой стороны, нас учили, что идиотизм почти священен. Сумасшедший, юродивый, дурачок, не испорченный коварным разумом, – невинное дитя, приятное Господу. Мне кажется, одним из возможных литературных прототипов Бенджи был князь Мышкин. Обнаженный дух, всеприемлющий, не отягощенный страстями и дьявольским интеллектом. Отрекающийся Христос в образе человека. Кстати, Бенджи слегка иронично и навязчиво ассоциируется в тексте романа с Христом при помощи изрядного количества новозаветных аллюзий (в частности, ему тридцать три года).
Однако фолкнеровский кретин почему-то не выглядит ни поросячьи счастливым, ни просветленным. Он не сопричастен жизни, а сосредоточен на себе и наглухо замурован в собственном “Я”.
“I was trying to say, and I caught her, trying to say, and she screamed and I was trying to say and trying and the bright shapes began to stop and I tried to get out”. – “Я хочу сказать, поймал ее, хочу сказать, но закричала, а я сказать хочу, выговорить, и яркие пятна перестали, и я хочу отсюда вон”.
Жизнь бунтует, течет, уходит, оставляя Бенджи запертым. Только не в Раю, а в кошмаре. Рай для него утрачен, как утрачены Кэдди, любимый луг, тестикулы (его кастрировали), огонь (реальный, тот, что в печке, которую от него все время закрывают, и символический – огонь страсти). Утрата – основной вектор, сводящий эпизоды первой части воедино и придающий им символический смысл.
Итак, снова – первый эпизод.
Бенджи ходит вдоль забора, который символически отделяет его от внешнего мира. Луг за забором – первый в романе знак его утраты. Читатель вряд ли распознает этот символ, и Фолкнер прибегает к подсказке, едва заметной, намекая, что все очерченное им пространство проникнуто болью утраты: “Ластер ищет в траве под деревом, в цвету”. Здесь решительно не важно, что именно ищет Ластер, важен сам факт поиска чего-то утраченного. Слово “кэдди” – еще один знак утраты, на который Бенджи тотчас же реагирует жалобным воем. На сей раз – утраты сестры, которая символически отождествляется с потоком жизни. Другой символ этого потока – ручей, куда отправляются Бенджи и Ластер. У ручья впоследствии (если учитывать только романное время) разыграется ключевая сцена “Шума и ярости”, в которой Фолкнер сведет вместе Кэдди и трех ее братьев.
Деревья и трава в эпизоде – также знаки утраты, отсылающие к Кэдди: “Кэдди пахла деревьями”, “Кэдди пахла травой”, – прочтем мы уже через несколько страниц. Наконец, фраза Ластера “May be we can find one of they balls” – “Может, найдем тут их мячик” – напомнит еще об одной потере – Бенджи подвергли кастрации. “You all found any balls yet?” – А шариков [Бенджиных] никто не находил? – глумливо спросит Ластер у играющих в ручье негритянских детей. И уже в финале первой части Бенджи, раздетый перед сном Ластером, поглядит на себя в зеркало и завоет. “Тихо, – говорит ему Ластер. – Нет их у тебя, хоть смотри, хоть не смотри. Укатились”.
Здесь, на этой сцене, увы, не слишком обнадеживающей, я, пожалуй, завершу свое приключение с Фолкнером, ведь продолжать собирать из осколков этот мир можно до бесконечности, и еще неизвестно, куда меня это заведет. Стоит лишь сменить угол зрения, заговорить о растительной символике, выбрать другой эпизод в качестве фундамента, и моя прежняя постройка тотчас же рассыплется, как карточный домик.
Дальше пробуйте сами. Распробуйте эту увлекательную игру. Превратитесь из читателя в соавтора, а потом в персонажа. Кто знает, может, у вас и впрямь получится открыть свою Америку.
Метаморфозы воображения
О романе Джона Апдайка “Кентавр”
Воображение: pro et contra
Воображению доверять не стоит. Особенно в тех случаях, когда ты занят каким-нибудь важным делом. Например, завтракаешь. Грезы и мечты уносят в далекое поднебесье, но, к прискорбию, обременяют необходимостью всякий раз возвращаться обратно: в столовую, где принимает пищу дружный коллектив, или на кухню, где тесно и пахнет подгоревшей яичницей. И в этой череде возвращений каждое новое воспринимается еще более тягостно, чем предыдущее. Так что лучше сдерживать прекрасные порывы и не мучать себя понапрасну.
Иначе может случиться непоправимое. Как в басне Крылова “Ворона и лисица”. Там вроде бы говорится про лесть и про то, что поучать людей бесполезно (“Уж сколько раз твердили миру… да, видно, все не впрок”) – так нам внушили в школе. Но давайте вдумаемся в эту басню как следует, без чужих подсказок. Мне кажется, перед нами не обличение лести, а картина позорного фиаско воображения, оборотная сторона которого – глупость и тщеславие. Вспомним этот сюжет. Обзаведясь сыром, ворона вознамерилась позавтракать. Верное и здоровое желание. И, что немаловажно, поддержанное провидением: именно господь-вседержитель, как мы помним, послал ей сыр. И вдруг… ворона призадумалась. Интересно, о чем она там, сидя в надмирной высоте и вспорхнув над земными заботами, призадумалась? В самом деле. Ворона – это не дятел-передовик, не идиотская синица и не маразматическая чеховская чайка. Она демоническая вещунья. И если каркает – то пророчит, предсказывает будущее, и, стало быть, ей по статусу положено “призадуматься”, предаться пророческому воображению.
Что произошло дальше, вы отлично помните: “На ту беду, лиса близехонько бежала”. “На ту беду…” Вдумайтесь в эти слова. Крылов Иван Андреевич высказался вполне определенно: если ты призадумался, если отдался во власть мечты и воображения – жди беды. Лиса даже не столько льстит, сколько подогревает проклюнувшиеся вороньи мечты, придав им некоторое направление: “Ведь ты была б у нас царь-птица”. Ворону можно понять. Про перышки, про носок, про голосок слушать приятно и не более. Но “царь-птица.” Тут уж волей-неволей голова пойдет кругом. В итоге вовсе не лесть, как нас уверяли, а коварное воображение оставило ворону без завтрака. Провидение, проявив прежде расположение, отвернулось: сыр выпал. Мечтать, вглядываться в грядущее, воображать возможности жизни, учит нас басня, небезопасно. Что толку предаваться фантазии, если ты не видишь того, что у тебя под носом?
Но это всего лишь басня. А в жизни иногда случается все по-другому. Протискиваюсь к дверям в битком набитом питерском автобусе. Снаружи плотно обступившая двери людская масса уже ломится внутрь, не давая никому выйти. Слышится ругань.
– Ну что ж они, подождать, в самом-то деле, не могут?! – вскрикивает у меня над ухом пожилая женщина. – Лезут как…
– Успокойтесь, – перебивает ее какой-то парень. – Просто представьте, будто мы кинозвезды и приехали на фестиваль. А эти, на улице, – фанаты и нас встречают. Сразу легче станет.
Я оборачиваюсь и вижу его круглое улыбающееся лицо. Мне почему-то в самом деле становится легче. Злые, дебильные физиономии рвущихся с улицы добреют и начинают светиться радостным энтузиазмом. Толчки в спину кажутся дружескими, ободряющими. Даже в чесночном запахе у кого-то изо рта я различаю что-то освежающее. Я ловлю себя на мысли, что мне приятно находиться среди этого шума, почти праздничного, приятно пробираться сквозь людскую толчею, приятно измерять собою плотность чужих тел.
Значит, старая басня нас обманула? И воображение, пусть даже приправленное тщеславием, не отвлекает нас от реальности, а возвращает в нее, примиряет с ней? Оно щедро оплавляет нас миром и, размывая цепь, казалось бы, безучастных вещей, находит в ней место для нас.