И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы
Шрифт:
Джон Апдайк в полемике с атеистами
Так, по крайней мере, считал американский писатель Джон Апдайк, отыскав тем самым неоспоримый, как ему казалось, козырь в своем споре с французскими экзистенциалистами-агностиками Ж.-П. Сартром и Альбером Камю. Их мир был чудовищно пустым и бессмысленным, а вещи в нем, обступавшие одинокого человека, выглядели абсурдными, равнодушными и тошнотворными. В такой ситуации появлялся великолепный стимул принять на себя ответственность решительно за все, даже за мироздание, и утвердиться в бунте и борьбе. Французские экзистенциалисты распространили свое влияние по обе стороны Атлантики. Их читали, им подражали, ими вдохновлялись в шестидесятые годы решительно все: от утонченных эстетов до террористов-душегубов.
Апдайк вел с ними спор всю свою жизнь с конца пятидесятых годов, когда в печати появились его первые произведения, вплоть до своей смерти в 2009 году, когда уже никого из его возможных оппонентов давно не было в живых. Этот спор слегка озадачивает, поскольку жизненные обстоятельства, в которых оказался Апдайк, вполне могли бы сделать из него идеального
Такие мысли, открывавшие невероятные возможности, наверняка не раз посещали Апдайка: ведь он в каждом романе с завидным постоянством возвращает к ним своих персонажей. Но Апдайк выбирает другое. Я разглядываю его фотографии. Их не так много. Вот Апдайк в молодости – фотография сделана где-то в начале шестидесятых. А вот – в старости, уже весь седой. На всех – неизменно аккуратная прическа, плотное лицо правильной формы, выточенный орлиный нос; добродушный взгляд узких глаз и рот, неизменно растянутый мягкой полуулыбкой, выдают человека слегка насмешливого и ироничного. И никакой принужденности. Напротив, во всем его облике – спокойствие, мудрость и доброта. Впрочем, я не исключаю, что Апдайку всякий раз попадался умелый фотограф. Говорят, Апдайк их сторонился, так же как газетчиков и телевизионщиков.
Искусство безлично
Пережитое в детстве и юности чувство унизительного стыда странным образом переросло у него не в бунт, а в кальвинистское смирение, несколько смягченное в более зрелые годы идеями Кьеркегора и теологией Карла Барта. Болезнь, физическую непривлекательность собственного тела он счел даром, подсказывающим ему не выпячивать свою личность, не выставлять ее на всеобщее обозрение, а, наоборот, скрыть, явить ее в результате своего труда. Так у Апдайка возникло представление о внеличностном характере творчества. Он видел себя не всемогущим автором, раздувавшим пузыри неопровержимых личных истин, а посредником между вещами и читателями, растворяющемся в тексте. И сравнивал себя то с карандашом, которым водит по листу некий высший закон, то с линзой, сквозь которую на бумагу преломляется небесный свет. Идея внеличностной природы творчества имела у Апдайка жесткие мировоззренческие основания. Будучи кальвинистом, он категорически отрицал ренессансный гуманизм, ставящий человека в центр вселенной. Человек, полагал Апдайк, не является точкой отсчета и мерой всех вещей. Мир сотворен Богом, и мерой вещей является Бог, а человек – всего лишь часть творения, одна из многочисленных земных форм, в которых себя открывает вечная, непрекращающаяся жизнь. Эта идея позволяет объяснить эпиграф из Карла Барта, которым Апдайк открывает свой роман “Кентавр”: “Небо – не стихия человека; стихия его – земля. Сам он – существо, стоящее на грани меж землею и небом”.
Небеса, Бог всегда непознаваемы для человека. Ему предписано безропотно, смиренно верить и принимать земной мир и самого себя как фрагмент непостижимого замысла. Эта вера, считает Апдайк, – источник творческого воображения, представляющего мир внечеловеческим, божественным, многосмысленным и мифологическим.
Повседневность, воображение и миф
Апдайковский “Кентавр” (1962) – роман в первую очередь о воображении, о его психологических и этических основаниях. Обратимся к сюжету. Рассказчик, третьеразрядный художник-авангардист Питер Колдуэлл, лежит в постели с любовницей-негритянкой и, бессонно уставившись в ночной потолок, вспоминает своего отца. В его памяти оживают случайные как будто выхваченные наугад из отрочества фрагменты жизни. События всего трех коротких дней. Панорама действия, без которой редкий читатель может обойтись, здесь все же задана: середина сороковых годов прошлого века, послевоенная Америка, провинциальный городок Олинджер, явно процветающий, и общеобразовательная школа, где наш рассказчик учится, а его отец, Джордж Колдуэлл, главное действующее лицо романа, учительствует.
Вот Колдуэлл-старший дает урок местным недорослям, и ему в лодыжку попадают металлической стрелой. Вот он завтракает с женой и выясняется, что его с недавнего времени мучает какая-то болезнь, возможно, рак, и давно пора уже обратиться к врачу. Вот он за рулем еле живого “Бьюика” везет сына в школу. Вот он на приеме у врача, который выписывает ему направление на рентген, а сын в это время, полный дурных предчувствий, сидит в кафе вместе со своей девушкой. Потом – соревнования по плаванью между школами Олинджера и соседнего Олтона, поломка машины и ночь в олтоновской гостинице. На следующий день – снова школа, вечерний баскетбольный матч, во время которого Колдуэлл– старший пытается вступить в религиозный диспут с пастором-кальвинистом, а его сын – признаться любимой девушке, что у него псориаз. По дороге домой сквозь снегопад старый автомобиль снова не выдерживает, не может взять крутой подъем, и отец с сыном отправляются ночевать к знакомым. Утором уже на починенной машине они наконец добираются домой. В финале, когда Колдуэлл-старший шагает к своему “Бьюику”, мы узнаем, что страх приближающейся смерти, заставивший его приготовиться к худшему и привести в порядок свои дела, был напрасен. Он здоров и должен жить ради жены и ради сына.
Обычные люди, заурядные тревоги и вполне тривиальные обстоятельства, в которых, казалось бы, нет ничего героического и фантазийного. Однако воображение с первых же страниц предъявляет свои права. Оно врывается на территорию повседневности, яростно торопясь прострочить ее античным мифом и разукрасить галлюцинаторными метафорами. Апдайк здесь идет по стопам великого Джеймса Джойса и предлагает нам очередной роман-миф. Он открывает в каждом персонаже, событии, предмете древнее, архаическое измерение. Город Олинджер превращается в Олимп (чуть реже – в Вифлеем), а его обитатели оборачиваются богами, полубогами, героями, нимфами и сатирами. Колдуэлл-старший становится мудрым кентавром Хироном, наставником великих греческих царей. Колдуэлл-младший – бунтующим титаном Прометеем. Директор школы Зиммерман – Зевсом-громовержцем. Его любовница миссис Герцог – мстительной Герой. Чета Гаммелов, друзей Колдуэлла, – Гефестом и Венерой. Преподобный Марч, ветеран войны – Марсом. Майнор Крец, владелец кафе, – Миносом. Доктор Апплтон и его сестра – Аполлоном и Дианой. Уличные бродяги – Гермесом и соответственно Дионисом.
Список параллелей, прямых и косвенных, можно продолжать почти до бесконечности. Здесь важно другое. Присутствие мифа иногда усиливается, полностью меняя реальность, иногда слабеет и едва мерцает сквозь плотную завесу повседневности. Но в общем и целом оно как будто бы не нарушает общего впечатления, что происходящее вполне достоверно, разве только немного аллегорично и сверх всякой меры затемнено метафорами. Но это впечатление пропадает, когда мы доходим до пятой главы, где Апдайк применяет обманный сюжетный ход. Эта глава представляет собой некролог, написанный по случаю кончины Колдуэлла в возрасте пятидесяти лет. Странная смерть посреди романа. Тем более что вскорости мы узнаем, что Колдуэлл в тот раз вовсе не умер. Значит, никакого некролога на самом деле не было. Откуда же тогда он взялся? И зачем Апдайку понадобилось нарушать правдоподобие, древнейшее правило всякой приличной литературы? Наверное, дело в том, что перед нами – не просто реальность, осложненная разыгравшимся воображением, а само воображение, творящее мир и миф. События романа, от начала до конца, – фантазии Питера Колдуэлла, его галлюцинация, развернувшаяся в мифологический сюжет, готовый сам себе противоречить. Возможно, в них нет ничего реального и достоверного. Возможно, ничего подобного с Питером и с его отцом не случалось. “Реально” и “достоверно” в этом мире лишь одно – фигура Питера на постели. Вот он лежит в полусне, вспоминая, думая и сочиняя. Все остальное – плод его воображения.
Кстати, периодически вспыхивающая в романе картинка Питера и его любовницы-негритянки символична. Она преподносит немного затасканный и неполиткорректный по нынешним меркам миф, согласно которому негры и негритянский мир – бессознательное американской культуры, глубинное основание ее творческих истоков. Стало быть, Питер, белый американец, состоялся, стал подлинным художником, заполучив вместе с объятиями своей черной ночной подруги коллективное бессознательное. Он физически обнят, охвачен той внеличной силой, которая рождает его фантазии.
Материя “Кентавра” – не окончательный результат работы воображения, а процесс, само воображение, движущееся, угасающее и вновь вспыхивающее. Оно распахнуто, выворочено наизнанку таким образом, чтобы мы смогли увидеть его потаенные силы. Как пробудить в себе воображение? Как сделаться художником? Эти вопросы, мучающие неофита, Апдайк слегка уточняет, поскольку в его представлении воображение имеет внеличную природу. Он спрашивает иначе: как позволить воображению овладеть собой? Можно, усердно байронизируя собственную личность, взбунтоваться. Но подстегнет ли это воображение? Питер Колдуэлл яростно бунтует, представляя себя чудовищно одиноким, могучим титаном Прометеем, восставшим против Зевса-Зиммермана, против олимпийских богов, против самого замысла жизни. Но главное – против своего отца, Хирона. В его голове настойчиво гудит избитый фрейдистский мотив: убей отца, убей отца, убей отца. Ибо, убив его, ты обретешь самого себя, станешь подлинным творцом, одиноким, самовластным, ничем не связанным, наполненным свободой и воображением. Питер в самом деле как будто бы готов к такому символическому убийству. Он испытывает неловкость за родителя, постоянно внутренне отрекаясь от него. Он порицает его христианскую жертвенность, которая распространяется решительно на всех, даже на самых недостойных. “Я убиваю его”, – признается Питер сам себе. В свою очередь отец, Колдуэлл-Хирон, фигурирующий в романе как самостоятельный персонаж-фантом, на самом деле – проекция воображения Питера, и только. Колдуэллу-старшему Колдуэлл-младший приписывает те же сомнения, те же метания между гордыней одиночества и принятием жизни. Если младший в минуты безверия, богооставленности замыкается в скорлупе своего “Я”, то старший в аналогичных случаях жаждет умереть, одиноко закрыться от мира в тихой гавани небытия.