…и просто богиня
Шрифт:
Набор был небольшой. Как шесть спичечных коробков составленных в два ряда, и толщиной приметно с коробок.
Ну, или с палец.
У него была крышка, сделанная, наверное, из спрессованных красных блесток. Цвет у крышки был пурпурно-красный и переливчатый, как это любят китайцы.
Это был китайский набор. Его привезли из Китая, а прежде в Китае сделали: заварили каких-то красок, смешали с чем-то, похожим на вазелин — так и получилась субстанция, разных цветов. Там, внутри коробочки, были цвета и светло-зеленые, и синие, и почти белые, и фиолетовые. Буйства красок я не помню — помню только вазелиновый жирный блеск.
Набор был первым, который она купила. Первым — таким.
Она купила набор — в «комиссионке». Еще одно слово, которого больше нет, а им она называла место, которого тоже уже нет, который Ленка, дочь, старшая из двоих ее детей, называла «комок» — то есть «коммерческий магазин», то есть дело было в те времена, когда советское имущество еще только начинали раздирать на части, но до этого не было дела ни ей, ни ее дочери, веселой веснушчатой Ленке, которая училась в последнем классе школы, мечтала танцевать, всю жизнь напролет, не зная еще, что поступит она в медучилище, а после него будет работать в больнице, а далее пойдет в госпиталь — в армию — будет там служить, и будет делать это хорошо, чего не скажешь про ее младшего братца, который в армию не пошел, но на момент истории с набором о временах столь отдаленных не думал вовсе.
Они его не интересовали.
В детстве мир меньше в реальном смысле, но больше в метафизическом. Ты знаешь, что время еще есть и чувствуешь огромное пространство вокруг, а еще странную сдавленность. Скоро — думаешь какой-то отдаленной тонкой мыслью — «оковы тяжкие падут, темницы рухнут и сво-бо-да».
А у нее был набор, а на набор засматривалась Ленка. Она тоже хотела, как мать, вставать по утрам и после душа, без юбки, в одних колготках, но уже в отглаженной светлой блузке, садиться за кухонный стол, раскрывать красную переливчатую коробочку и, заглядывая в крохотное зеркальце на внутренней стороне крышки, малевать над глазами сложные узоры.
Она любила синевато-бежевые.
Раскрасив веки и немного под глазами, она закрывала набор, заталкивала коробочку в картонную упаковку, уже обтрепавшуюся по углам и краям, относила в свою спальню, а там клала в верхний ящик письменного стола, за которым много лет спустя будет сидеть и делать уроки сын Ленки, Лева, прищуренный веснушчатый мальчик-отличник.
Она уходила на работу — «быть инженером». Остальные в школу — «получать образование». Ленке в школе не нравилось, она любила танцевать, а не учиться (и зачем она послушалась мать? почему пошла в медучилище, а не в «культурку»? ну, и что с того, что «денег не будет»? у нее и сейчас их очень немного, хотя она в армии и на хорошем счету).
Ленка была тоненькая, веснушчатая с каштановыми волосами и походкой несколько великоватой для своего роста. Она на пару сантиметров выше своей матери, а мать — метр пятьдесят пять. Они маленькие, обе. И потому обе приговорены к каблукам. Только Ленка долго не умела на них ходить, шагала слишком широко и норовила наступить на пятку, из-за чего получались не «цыпочки», а «бум-бум-бум».
— Ты как сваи забиваешь, — говорила ей мать, не уча ничему, а только констатируя факты.
Набор Ленку интересовал. Также ее могли бы интересовать и материны каблуки. Только у матери был тридцать пятый, а у нее тридцать седьмой, так что высоченные шпильки, на которых ходила мать, дочери не годились.
— … и слава богу, — тайком говорила она, зная, что дочь запросто обдерет с каблуков всю нежную кожицу, а где купить новые — такие? Негде. Тогда их было купить негде, да и не на что. Нужно было жить как-то. Мыли полы попеременно. С утра «быть инженером» или «получать образование», а вечерами сообща полы мыть в учреждении — пока одни примерялись к советской собственности, другие — ее мыли, а тех, кто рвал чего-то (открывал «комки» или их «рэкетировал» — и такое было слово), не очень понимали. Смотрели не без испуга на «рвачей», словно они и были виной тому, что один завод встал, а в школе задолженность по зарплате, учительницы, вон, яйцами по воскресеньям на рынке торгуют; а в Сотниково мужик из окна выбросился, с шестого этажа — фабрику его закрыли, а тут семья, как кормить? чем? выпил, свел счеты, а баба его поволокла семью — одна, а куда ж? на рынок, все на рынок — и она туда же, хоть и тоже «была инженером».
Она берегла свой набор. Она о нем почти не говорила. Его и не было будто, он так мало присутствовал в разговорах, что и забылся бы без следа, сгинул, как исчезает множество других важных в жизни мелочей (или тех, которые представляются важными). Но однажды, ближе к вечеру, Ленка собралась на «скачки»; у них в школе был праздник, с мальчиками (а в особенности с Сашей, за которого она замуж не вышла, а вышла за другого Сашу, позже, с хитрецой в глазах), она взяла тайком этот набор, стала малевать глаза, выбирая цвета поярче, но непривычная рука дрогнула, набор упал на пол, смешались краски, только блестевшие вазелиновым блеском, а на самом деле сухие и хрупкие. Цветные квадратики превратились в порошок — серо-бурый. Не странно разве, что чистые краски, соединившись, превращаются в бурую массу? И крышка треснула, и вывалились металлические гнезда, в которые были втиснуты красители. Одно-то неловкое движение, а набора нет, почти и нечего втискивать в картонную упаковку, «обремкавшуюся» по краям — одни ошметки.
Она рыдала так, как, наверное, рыдают на похоронах. Отчаянно. Длинным «у». У меня мурашки по коже, когда я вспоминаю ее: она сидит в своей комнате — она не кричит, не ругает, не упрекает. Она просто сидит на кровати, на ней полосатый костюм. Она сидит ко мне полубоком, я вижу полосатую спину, у нее согнута спина. Она смотрит на красную треснувшую поверху коробочку. Она плачет. «У». Долго-долго. Страшно — мурашки по коже.
Страшно, когда плачут из-за такой ерунды. Особенно страшно, если обычно никогда не плачут.
Она никогда не плакала. У нее сильная воля, у нее жесткий характер. Она одна, детей двое, полы мыть, «быть инженером»; «цок-цок-цок» — по наледи высокими каблучками; «упадет — не упадет», — спорит с женой глумливый сосед, глядя на нее из окна кухни. Она волочет младшего в детсад, он уже большой, но ходит медленно, а ей надо спешить; она хватает его на руки, бежит в детсад, а потом на работу — «быть»; и дальше, и дальше…
Мы сидели на кухне. Я и Ленка. Сидели за столом, покрытом клеенкой — я помню зеленое поле и блеклые розы на нем — смотрели друг на друга и не знали, что делать.
Страшно было.
Через месяца три у нее появился новый набор. Ленка купила на первую зарплату. После школы она устроилась санитаркой в больницу. Каким он был, я не помню — было уже и неважно. Другие времена — иные крылья.
А скоро — хотя мне, наверное, кажется, что скоро — она почти перестала краситься. Только чуть-чуть, по каким-то особым случаям, когда без косметики уж никак. И туфли она предпочитает не на каблуке, а на платформе.
— Сошла с дистанции, — говорит она. Я слышу в ее словах облегчение. Новую свободу, что ли?