И сегодня стреляют
Шрифт:
Лодка, шедшая вверх, вдруг свернула и побежала поперек реки, напрямую к катеру. Она была еще далеко, но зоркий до дали глаз Матвеича углядел знакомое. Не поверил было, даже зажмурился. Сколько озирался вчера и сегодня – не видел. А тут на тебе, сама приплыла. И Бакшеева узнал, долговязого и худого, с лохматой головой, как всегда, без шапки-фуражки.
– Что случилось? – еще издали закричал Бакшеев. – Смотрю, катер знакомый, дай, думаю, может, надо чего!..
И осекся, увидев Матвеича, разинул рот, чуть лодку не пустил по течению.
– Ты как тут? Я
– Теперь у меня корабль.
– Товарищ Костин назначил?
– Он самый.
– А я ждал, ждал… Гоняют по реке без продыху.
– Что делать? Людей-то вон сколь.
– Да я больше на посылках. Когда нет главного начальника, всяк тебе начальник.
Зацепил лодку веревкой, перелез на катер, туркнул механика в плечо, как давно знакомого:
– Слушай, Ведеркин, у тебя всегда что-нибудь пожевать имеется. А? Со вчерашнего дня не емши.
У Ведеркина нашлись только краюха хлеба и несколько воблин. Зато у Бакшеева в лодке оказались два преогромных арбуза. Сложили вместе, и получился обед что надо, с голодухи-то соленое со сладким пошло за милую душу. Тут же, на палубе, наспех поели, за едой договорились. Решили так: Бакшеев, как никто знающий лодочную технику, поможет Ведеркину разобраться, а если недолго, то и починить мотор. А Матвеич вместе с бабами, которые все не уходили в глубину острова, быстренько наломают ивняка. Потому как если не закрыться дымом, не замаскироваться, то немецкие летчики расчухают, что тут починка идет, и тогда конец.
Скоро катер вместе с лодкой походил на кучу плавника, прибившегося к сожженной барже.
– Чего там? – крикнул Матвеич в сумрачный жар трюма. – Долго провозитесь?
– Час-другой!..
– Кой час-другой? – отозвался Ведеркин и выматерился, должно, не так повернул в тесноте раненой ногой.
– Управимся.
– Дак я на берегу буду, шумните, коли что…
Песок был горячий. Матвеич прошел в кусты, где тень, и лег. И только теперь почувствовал, как же устал за эти дни да ночи. Во всем теле что-то дрожмя дрожало, и он удивился: как не свалился раньше?
Неподалеку горячо говорили меж собой бабы, вспоминали, что с кем и как было. Матвеич хотел выругать их, чтобы уходили в глубину острова, не маячили на виду, да сил не было крикнуть. Да и знал: все равно далеко не уйдут. Сколь раз говорил, не этим, так другим, чтобы эвакуировались подальше, а они одно: «Куда вакуироваться? Тут и дождемся, как немца прогонят».
Так же вот лежал он на песке два дня назад, а будто год прошел. И Степка был рядом, приставал со своим Павликом Морозовым. Как он теперь, шаромыжник? Справится ли с ним бабка?.. О том, что они там в опасности смертельной, не думалось, не хотелось думать.
Бабы гудели, рассказывая каждая свое…
– …В бомбоубежище-то, в «метро»-то наше на берегу, столько набилось, что дышать нечем. Детей выносили на воздух, чтобы не задохнулись…
– …Нам кричат: не ходите по этой улице, сгорите. А мы побежали. Платье на девчонке – факелом…
– …А я слышу – кричат в доме. Бегу, а дыму – ничего не видать. И ведь нашла. Попугай в клетке орет, будь он неладен. Ну, выпустила, ну, улетел в окно, а ведь сгорел бы небось…
И звонкий детский голосок:
– …Я уже большой, я понял, что маму убило, а Рая все ревела и дергала маму за рукав, чтобы вставала скорее. Потом маму куда-то унесли, а нас с Раей взяли к себе красноармейцы, посадили в яму, дали нам сахару и сказали, чтобы мы никуда не вылезали, потому что по улице ходит слон, у которого тоже дом сгорел. Рая никогда не видела слона и сказала, что хочет посмотреть. Но я уже большой, я сказал, что сначала сам посмотрю, а потом приду за ней. Но слона нигде не было. Тут стали бомбы падать, и я сильно ушибся. Не заплакал, потому что большой уже, только мне стало жаль Раю, которая потерялась…
Матвеич чувствовал: по щекам ползут слезы, но не вытирал их. Думал о Степке, который побольше этого мальца, но тоже такое может отмочить, что десять взрослых руками разведут. И о Татьяне своей думал, о доме. Да есть ли дом-то? Есть ли кто? Может, он уж один на свете, один-одинешенек?..
Сам не заметил Матвеич, как забормотал что-то вроде Татьяниной молитвы:
– Господи, это какое же сердце надо иметь?! Да разве так можно с людьми? Люди ведь, каждого ведь жалко…
Решил, хоть что, а выберется в город, вытащит из дома Татьяну со Степкой, перевезет на острова. И сразу засомневался: что на островах-то? Там огород и все, а тут чего?..
Ни в этот день, ни на другой, ни на третий не удалось ему отойти от катера дальше, чем на сотню шагов. Золотые руки у Бакшеева: отремонтировал мотор так, что и не чихнул ни разу, даже когда швыряло катер близкими разрывами бомб. Сколько баркасов, буксиров, речных трамвайчиков затонуло, даже один большой пароход торчал посреди реки обгорелыми каютами, а крохотный катерок с невидной надписью на борту «Павлик Морозов», как заговоренный, носился от берега к берегу, всегда переполненный людьми, перегруженный всяким эвакуируемым добром. Потом совсем прекратились дневные рейсы: слишком загустели над рекой стаи немецких самолетов. Наши тоже появлялись, пытались гонять немцев, но когда одних много, а других единицы, то и не понять было, кто кого гонял.
А и ночи! Легче ли, когда над головой фонари, как люстры? Долго висят на парашютиках, светят полными лунами. Едва погаснут одни, как немецкие самолеты сбрасывают другие и, невидимые в черноте неба, высматривают цели и бомбят, бомбят.
«Господи! Светопреставление!» – плакали старухи на ярко освещенной палубе. «Звери!» – кричали женщины, вскидывая к фонарям-лунам искаженные лица. А Матвеич ничего не кричал, никуда не глядел. Будто окаменел весь и сам стал вроде того хорошо отремонтированного мотора – раскаленный донельзя, все работающий, работающий. Обрывками в мозгу картинки: женщины, ногтями роющие норы в крутом обрыве, чтобы спрятать туда детей, одинокая, непрерывно дергающаяся зенитка на берегу у памятника летчику Хользунову, пылающая баржа посередине реки, багровое пламя, дым, черный с сизым отливом, – горит нефть…