И сотворил себе кумира...
Шрифт:
— Мне кажется, что все-таки это не подражание, а родственность традиций. Ведь и символисты (акмеисты, имажинисты, супрематисты, кого назвал предыдущий оратор) — не на пустом месте выросли. Я догадываюсь, почему товарищу могли послышаться в этих стихах отголоски раннего Тычины (Блока, Маяковского, Пастернака, позднего Есенина, Зерова и т. д.), но мне кажется, что это по сути все же стихи другого порядка. Иные не только по содержанию, но по тону, по конструкции…
Однажды Андрей сказал, что прочитает новые стихи, и вынул из портфеля несколько аккуратно исписанных листов.
— „Персей и Андромеда“.
И заскандировал негромко, гундосо, но внятно. Потом начали
— Грамотная поэмка, вполне грамотная, даже сильная. Но уж такое явное влияние футуристов! Прямо как „Пощечина общественному вкусу“ или „Садок судей“. И слишком навязчивы аллитерации. „Частая сеча меча, сильна разяща плеча…“ Да это же чистейшая хлебниковщина, вроде „Смейтесь смехачи“. На сегодняшний день — устаревшие фокусы…
— Тут говорили про Хлебникова, но я не согласен: считаю, что это скорее подражание раннему Маяковскому. Помните: „Прожженный квартал… рыжий парик… непрожеванный крик.“
— По-моему товарищи явно перехваливают. Стишки беспомощные: „…чуть движа по земле свой труп“ — чепуха совершенная! Никакие здесь не футуристические влияния, — а самая вульгарная есенинщина, только с классическими узорами. Персей, видите ли, и Анромаха… Ну, и пусть Андромеда — какая разница?! А все откуда? „Черный человек, черный, черный… Черная книга“ и тэдэ и тэпэ.
Я хотел вступиться за Андрея. Стихи мне в общем понравились. Сравнения с Хлебниковым казались убедительными. Сердили разносные отзывы: „упадочный… чуждый… кабинетное рифмоплетство… дешевый модернизм… северянинщина…“ Но только защищать значило бы лицемерить. Стихотворение и впрямь было очень далеко от нашей жизни, стилизовано под старину.
Пока я собирался, председательствующий Сергей объявил:
— Товарищ Белецкий просит слова в порядке ведения.
— Большинство критических высказываний, так сказать, о подражательности. Ссылаются на футуризм, имажинизм… Тут называли Белого, Хлебникова, Маяковского, Есенина и даже, кажется, Северянина. Это весьма интересно. Некоторые суждения, так сказать, несомненно оригинальны. Но я вынужден принести извинения; должен повиниться. Дело в том, что я позволил себе некоторую, так сказать, мистификацию. Хотел экспериментально проверить степень, так сказать, объективности и компетентности в нашей критике. Я прочитал отрывки из поэмы, которую сочинил другой автор, который весьма, так сказать, далек от футуристов, от символистов, от Северянина…
Он достал из портфеля большой красный с позолотой том дореволюционного издания.
— Вот видите — Гаврила Романович Державин. Написано в 1807-м году…
Хохотали все, особенно зычно те, кто, как я, не участвовали в обсуждении. Но звучали и гневные возгласы.
— Это издевательство! Хулиганство! Зазнайство интеллигентское! Он себе мозоли насидел над книгами и насмехается с тех, кто не такие образованные.
Сережа стучал по столу карандашом, потом кулаком.
— Довольно! Тише! Хватит! С этим вопросом покончили. Переходим к следующему пункту. О поведении товарища Белецкого поговорим отдельно другим разом.
Роман Самарин, сыровато-пухлый, блиннолицый очкарик, сын профессора литературы, был менее образован, чем Андрей, но более общителен. Говорил он пришепетывая, подхихикивая, изысканно, даже витиевато, но любил подпускать и простецкие, народные словечки. Еще в школе, — он и Андрей учились в той же, что и я, — они оба даже внешне отличались ото всех. Носили береты, короткие брюки до колен и длинные чулки, ходили с тросточками и ровесникам, и даже младшим, говорили „вы“.
Роман тоже сочинял стихи. В них энергично, уверенно двигались такие слова, которые
Когда мы поближе познакомились, он прочитал мне „по секрету“ свою балладу „Ночная беседа“.
…Возвращаясь вечером домой, поэт видит в передней на вешалке старую офицерскую фуражку и кожаный плащ. В полутьме комнаты его встречает некто „невысокий, бледный, сухощавый“. Это Гумилев. Он говорит автору, что России предстоят грозные испытания, „везде оружие везут по земле и воде“… Но обещает, что в конечном счете восторжествует русская держава.
Роман писал баллады о Бертран де Борне, о рыцарях, менестрелях, о крестоносцах. Он поведал мне семейную тайну: его мать, милая круглолицая Юлия Ивановна, происходила по прямой линии от Готфрида Бульонского.
Однажды Роман написал стихи, в которых обо мне говорилось:
Мой смуглый друг, играя черной тростью, Мне говорил о девушках не строгих…
Поводом для этих строк послужил мой рассказ о знакомстве с настоящей проституткой. Это было именно только знакомство с чтением стихов Есенина и длиннейшими беседами о смысле жизни. А трость я завел, подражая Роману и Андрею. И тщетно пытался подражать им в учености, не успевая раздобывать те книги, о которых они говорили, как о давно о знакомых.
Роман прочитал в „Порыве“ большую поэму „Емельян Пугачев“. Она понравилась многим. Мы с Ваней хвалили. Но Сергей оставался неизменен в своей классовой неприязни. И когда я восхищался — Да ты послушай, как здорово звучит: „уздой наборной жеребца тираня“, — он презрительно фыркал:
— Игрушки, побрякушки. Нарядные стишки. Пугачев был народный вождь. Герой. Революционер. А тут какой-то ухарь-казак из оперетты. „Емельян кудряв и пьян“. Ты сравни с Есениным. У того, правда, идеологически не все как следует. Но сам образ Пугача — могучий. Размах есть.
Ближе всех к Андрею и Роману держалась Лида Некрасова. [29] Тоненькая, белорозовая, благовоспитанная. Она писала сонеты, казалось, похожие на нее, мелодичные, грустные, очень складные. Я пылко влюбился в нее не меньше, чем на два месяца. И, разумеется, доложил об этом в стихах. Она приняла их с благосклонной, но снисходительно отстраняющей улыбкой. — Благодарю вас, Левушка, это очень мило.
18 ноября 1928 года я впервые „вышел в печать“.
Отделом литературы ежедневной газеты „Харьковский пролетарий“ заведовал Романовский, чахоточный добряк, притворявшийся злым насмешником. Он опубликовал стихи Ивана, Сергея, Лиды и одно мое „На смерть Роальда Амундсена“.
29
Лидия НЕКРАСОВА (1911–1977). После войны жила в Москве. Стала профессиональным переводчиком и литературоведом-африканистом. Переводила главным образом стихи поэтов Мозамбика, Анголы. Писала о них статьи, очерки.
Л.Некрасова, Р.Самарин и А.Белецкий в начале 1929 г. были исключены из „Порыва“. По нашему уставу каждый член бюро становился на две недели очередным неограниченным диктатором и Сережа Борзенко использовал свою „диктатуру“ для того, чтобы исключить их как „антисоветские элементы“. Протестуя против этого, я ушел с собрания. И он вынес мне строгий выговор за „примиренчество и гнилой либерализм“.