И сотворил себе кумира...
Шрифт:
Великих людей было много, но они все оставались в прошлом, в бронзе, на цветных картинках под папиросной бумагой.
Отступали поляки и опять была канонада. Мы сидели в квартире внизу, точь-в-точь такой же по расположению комнат, как наша. Но у родителей Сени не было ни пианино, ни зеленовато-красного ковра, ни книжного шкафа с Брокгаузом и Ефроном, ни большого письменного стола под зеленым сукном с бронзовым Наполеоном, с огромными чернильницами. У них все было серое, все меньше и везде пахло кислым. Младший брат Сени только начинал ходить и в разных местах сушились его пеленки. Мама потом говорила: „Пролетарская квартира! Ужас, в какой грязи они живут.“
Сережа
Когда польские войска отступали, в нашу квартиру ворвалось несколько мародеров. Елена Францевна увела меня и брата в детскую; она обнимала нас и молилась по-немецки. Из комнаты родителей слышался громкий, рыдающий голос мамы:
— Чтоб мои дети так жили, клянусь вам, это все, что мы имеем. Вот эти ложечки — настоящее серебро. Часы золотые, клянусь вам жизнью и здоровьем. Возьмите все, но пожалейте детей. У вас же тоже матери есть. И может быть, дети есть. Или будут, чтоб они вам были здоровы. Заклинаю вас жизнью ваших родителей и ваших детей…
Потом она рассказывала, что спасла жизнь отцу. Мародеры — не то поляки, не то петлюровцы, не то просто бандиты, — хотели его расстрелять тут же в комнате и почему-то именно у зеркального шкафа. Требовали золото.
Два дня слышалась канонада, мы уходили вниз или отсиживались в ванной.
Приход красной армии в этот раз воспринимался как радостное событие. Польская оккупация, несмотря на великолепный парад, не нравилась никому из жильцов нашего дома. Почти ежедневно рассказывали страшные истории о том, как польские солдаты побили молодых людей в сквере и увели их барышню, как они били сапогами лодочника на Днепре, потому что не хотели платить за перевоз. В последние дни рассказывали о том, что они жгут Печерскую лавру, подожгли кирху на Лютеранской и синагогу на Мало-Васильковской, поставили пулеметы и не пускают тушить. Кирха действительно сгорела, но от попадания снаряда. Лавра и синагога остались невредимы. Однако об этих мнимых польских поджогах в Киеве можно было услышать рассказы еще и десять лет спустя.
К нам в квартиру вошли первые красные — двое: командир и боец; постучали и попросили напиться. И мама приветствовала их впрямь искренне, горячо, я слышал „настоящий голос“, хотя она и слишком часто и громко повторяла „товарищ, товарищи“.
Командир был молодой, в длинной серой шинели, обтянутый портупеями. А красноармеец — в куртке и папахе. Оба звенели шпорами, скрипели ремнями, у них были длинные сабли. Мама усадила их к столу, налила борща. Отец угощал их папиросами. Нас с братом выгнали в детскую. Но я все же вернулся потихоньку; таращился на храбрецов, только что победивших такую мощную, такую нарядную польскую армию, и старался услышать, что они говорят.
Мама потом часто повторяла: „Вот что значит равенство, офицер и солдат сидят за одним столом. Этот красный офицер — вполне интеллигентный человек. Сын врача, кончил гимназию. Солдат, конечно, из простых, но смотрит на него и уже тоже умеет вилку держать, говорит „пожалуйста“, „спасибо“. Только чавкает еще…“
Молодой командир несколько раз повторял: „Мы армия Буденного… наша армия Буденного“. Он произносил это очень выразительно и горделиво. И так же произносил — „Товарищ Ленин призвал… товарищ Троцкий приказал…“
Я не удержался и спросил: „А вы Ленина и Троцкого видели?“ Он улыбнулся и сказал: „Да, видел.“
Что он еще говорил, я не помню, то ли потому, что меня сразу ущипнула мама, а Елена Францевна потащила в детскую, то ли
Через несколько дней был митинг на площади у бронзового Богдана Хмельницкого. В толпу я пробраться не мог, тщетно пытался вскарабкаться на ограду. Но потом рассказывал, что сидел на хвосте Богданова коня. Там действительно клубилась кучка мальчишек, которым я смертельно завидовал. На площади было много красноармейцев, стояли строем конные части. Больше всего было обычных людей, которых ежедневно встречаешь на улице. Впервые я увидел так много красных флагов. На трибуне или на грузовике виднелись несколько человек в шинелях и темных пальто. Один из них взмахнул шапкой и громко закричал: „Гра-аждане Ки-иева!“
В толпе кто-то сказал: „Это Троцкий.“ Одни ему возражали, другие поддакивали или шикали: „Дайте послушать.“ Оратора я не разглядел, что он говорил — не слышал. В толпе доказывали: „В черной кожаной пальте, в очках, значит — Троцкий…“
Потом я часто рассказывал, как слушал Троцкого с Богданова коня и вполне правдоподобно объяснял, что от сильного волнения и по ребячьей глупости, еще и девяти лет не было, — не запомнил его слов.
Глава вторая ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ И ПЕРВАЯ ИДЕОЛОГИЯ
Чем глубже проникают наши воспоминания, тем свободнее становится то пространство, куда устремлены все наши надежды — будущее.
В 1920 году от нас ушла Елена Францевна. Потом за три года сменились еще несколько немецких бонн — Шарлотта Карловна — высокая, пучеглазая, с толстыми влажными губами; Вилярзия Александровна — очень старая, творожно седая, творожно бледная и расплывчатая. Последней была Ада Николаевна, увядшая рижская барышня с печальными, добрыми глазами. Когда я уже ходил в школу, она еще год воспитывала Саню.
Не помню, как и чему учила нас каждая из них, но в итоге мы с братом бойко лопотали, читали и писали по-немецки. Саня в ту пору еще оставался политически индифферентным, — последняя бонна ушла, когда ему исполнилось восемь лет. Но я к десяти годам был убежден, что немцы — самый культурный из всех народов и к тому же лучшие друзья России, а немецкая монархия — самое справедливое государство.
Книги мы брали в лютеранской библиотеке при доме пастора. В кабинете пастора висел большой, во всю стену, портрет Лютера. Вдохновенный взгляд, обращенный к небу, темнокоричневая сутана, темнобагровый фон. Для меня этот портрет еще долго оставался образцом прекрасной живописи, впервые увиденной вблизи. В романах Карла Мая благородные немцы совершали подвиги в самых разных странах света, чаще всего среди северо-американских индейцев. Не менее увлекательны были книги о „старом Фрице“, — великом короле Фридрихе II, о подвигах „черных егерей“ Люцова в 1813 году.
Больше всего я радовался, когда немцы оказывались союзниками русских и вместе воевали против шведов, против Наполеона.
Два лета — 1921 и 1922 годов — мы жили в совхозе, где отец работал агрономом. Директором совхоза был Карл Майер, который раньше арендовал эту же землю как садовод. Совхоз по привычке называли „садоводство Майера“, — но теперь он принадлежал Горкомхозу; вместо цветов разводили картошку, капусту, свеклу… Лишь на тех участках, где земля отдыхала, буйно росли задичавшие тюльпаны и георгины.