И все-таки орешник зеленеет
Шрифт:
Наш первый сын, Жак, появился в следующем году, потом, в 1933, родился второй, Жан-Люк.
Жанна продолжала работать и становилась все независимей, вращаясь среди более молодых и более интеллигентных людей, чем те, с которыми водил знакомство я.
Например, когда я купил виллу в трех километрах от Довиля, она не выразила никакого удовольствия.
— В сущности, ты ведь сноб, не так ли?
По-моему, я не сноб и никогда им не был. Благодаря чутью, необъяснимому для меня самого, я заработал много денег. Даже экономический спад в
Мне казалось естественным покупать беговых лошадей и держать конюшни в Мэзон-Лаффит. Я имел право сидеть на трибуне владельцев, в визитке и сером цилиндре.
Я не называю это снобизмом. Не считаю снобизмом и то, что крупно играл в частных клубах Довиля — просто игра меня забавляла.
Хотя, разумеется, мне не очень пристало все это. По традиции мне следовало бы продолжать дело отца, крупного маконского виноторговца. Я был старший сын, а фирма, основанная в 1812 году, из поколения в поколение переходила к старшему сыну.
Мы жили на набережной Ламартина, в большом буржуазном доме, от подвала до чердака пропитанном винным запахом. Мебель, старинная, но некрасивая, всегда была натерта воском, медная и оловянная посуда блестела.
Моя мать, в ситцевом переднике, командовала тремя служанками и часто сама хлопотала у плиты.
Как сейчас вижу белый фасад дома, который заново белили каждый год, темный кабинет отца, с окнами, выходившими во двор, загроможденный бочонками, и на винные склады.
Когда я переехал в Париж, мой брат Леон, тот, что моложе меня на три года, занял мое место, а сейчас во главе предприятия стоит его сын Жюльен, которому теперь, должно быть, немногим больше сорока. Только что, просматривая газеты в своем кабинете на третьем этаже, я чувствовал себя таким одиноким, но, прочтя это письмо, я вдруг обнаружил, что невидимые нити продолжают связывать меня со множеством людей.
Один из моих сыновей, старший, которого я, можно сказать, никогда не видел, повесился в каком-то гараже в Нью-Джерси!
Я вошел в кабинет директора Габильяра, и он нахмурился, заметив, как я озабочен:
— Плохие новости?
— Да. Умер мой сын.
— Который?
— Вы его не знали, он жил в Соединенных Штатах… Он повесился…
Я нарочно сказал это, чтобы поразить Габильяра.
— У вас есть домашний телефон Эдди Паркера?
Он нажал кнопку звонка, чтобы вызвать свою секретаршу, мадемуазель Соланж, которой я иногда диктую письма.
— У вас есть домашний телефон Эдди Паркера?
— Конечно. Сейчас принесу…
Пока она отсутствует, я продолжаю, как будто с вызовом:
— Моя первая жена в больнице…
— В Париже?
— В Нью-Йорке.
— Сколько ей лет?
— Шестьдесят два или шестьдесят три года.
— Серьезно больна?
— Должно быть, рак…
Я говорю спокойно, словно сообщаю факты. Однако в глубине души чувствую что-то вроде отчаяния.
Целый кусок моей жизни обрушился, провалился в какую-то трясину, и я был бессилен избежать этой катастрофы.
Когда секретарша возвращается и подает мне карточку с номером телефона, я говорю ей:
— Прошу вас, не уходите до двенадцати часов. Возможно, на несколько минут я опоздаю… Мне нужно поговорить с Эдди Паркером…
Я никогда не любил сам вызывать кого-нибудь по телефону. Точнее, это меня раздражает.
Когда мы разошлись с Жанной? Это было после войны, в 1945 году. Война еще больше отдалила нас друг от друга, потому что Жанна участвовала в Сопротивлении. Около трех лет я этого не знал и удивлялся, почему она так часто ездит в провинцию, несмотря на трудности, с которыми в то время были связаны всякие поездки, тем более что прежде она не любила путешествовать.
Однажды я увидел, как она поднимается в мансарду с пакетом в руках.
— Ты куда?
Она вздрогнула, но увиливать не стала.
— Подожди меня в кабинете. Я сейчас приду.
Она призналась мне во всем, в частности и в том, что два незнакомых мне человека уже несколько месяцев жили под моей крышей.
— Ты на меня сердишься?
— Нет.
Я говорил правду. Я был даже доволен, что она в Сопротивлении.
— Можно мне время от времени просить у тебя денег?
— Я с удовольствием буду давать…
Между нами уже не было любви, но осталось уважение и, по-моему, настоящая дружба.
Были ли у нее близкие отношения с кем-нибудь из товарищей по подпольной работе? Я не пытался это выяснить. Не задавал ей вопросов. И уверен, что она ответила бы мне без ложного стыда.
В то время почти все комнаты у нас были заняты. Моим сыновьям было пятнадцать и двенадцать лет. У нас служила гувернантка, очень высокого роста, на голову выше меня. Жанна взяла ее с собой, когда мы решили развестись.
Мы вернули друг другу свободу. Она опять стала носить девичью фамилию, которой всегда подписывала свои статьи, и поселилась в квартире на бульваре Распай.
Она и сейчас там живет. Туда я и позвонил ей, когда вернулся к себе в кабинет.
— Мадам Лоран дома?
— Нет, мосье. Вы застанете ее в редакции…
Она теперь ведет иллюстрированный журнал, редакция которого помещается на улице Франциска I. Она тоже постарела. Все вокруг меня постарели, и мне трудно поверить, что и со мной происходит то же, что, в сущности, я самый старый из всех.
— Жанна? Это…
— Франсуа. Узнаю твой голос. Я как раз хотела на днях позвонить тебе.
— Почему?
— Чтобы договориться, когда мы увидимся… Я бы хотела поболтать с тобой… Но я еще не знаю, как у меня будет со временем на следующей неделе, и позвоню тебе еще раз… Ты хотел мне что-то сказать?
— Доналд умер. Он повесился в своей механической мастерской, в Ньюарке, штат Нью-Джерси…
— Я была в Ньюарке…
Она больше меня путешествовала.
— Это его жена тебе написала?