И все-таки орешник зеленеет
Шрифт:
Мне везло: я осуществил в своей жизни почти все, что задумал. До сих пор я был избавлен от многих моральных и физических страданий, которые претерпевает большинство людей. Значит ли это, что я готов прожить жизнь сначала? Я думаю об этом уже не впервые и каждый раз отвечаю себе: нет. Ни всю жизнь целиком, ни какую-либо ее часть. Оглядываясь назад, в каждой поре я нахожу что-то мешающее мне, что-то незаконченное.
Часто мне бывает стыдно за того, кем я был в тот или иной период своей жизни.
Так на что же я жалуюсь? Впрочем,
Я остаюсь в конторе один до семи часов, сам тушу повсюду свет, запираю двойную дверь, предварительно удостоверившись, что сигнальная система включена.
Наш банк никогда не пытались ограбить. И среди наших служащих никогда не было ни одного жулика.
Поднявшись на третий этаж, я иду в гостиную, где расхаживаю, заложив руки за спину. Гостиная очень просторная. У меня здесь бывали приемы на двести человек.
Буфет устраивали тогда под большим полотном Пикассо, которое я купил сразу после войны. Оно не столь прославлено, как «Авиньонские барышни», но нравится мне больше. Я никогда не приобретал произведений искусства только потому, что они дорогие, или потому, что их можно выгодно продать.
Не знаю почему, года с тридцать шестого я перестал посещать галереи и мастерские художников. Как ножом отрезало. Сегодняшнее искусство меня не волнует. Я, разумеется, не прав — с какой стати художникам настоящего быть менее гениальными или талантливыми, чем художники вчерашнего или позавчерашнего дня.
Конечно, вкусы каждого из нас меняются. Я любил импрессионистов, потом фовистов. У меня есть Вламинк 1908 года — буксир на Сене кроваво-красного цвета, — который освещает весь угол гостиной.
У меня есть также и Брак, я продолжал страстно увлекаться живописью до конца сюрреализма, если можно считать, что он уже кончился.
Хоть бы Эдди позвонил поскорее. Я люблю свою гостиную. Люблю свою квартиру такой, какой я ее задумал и устроил. Люблю также Вандомскую площадь, ее утонченную архитектуру, правильность ее пропорций.
Будет ли и через несколько лет кто-нибудь жить в квартире вроде моей? Маловероятно. Мир меняется, и это естественно. Я первый приветствую все изменения, а пока немного стыдливо наслаждаюсь тем, что мне еще дозволено иметь.
Мой сын Доналд, который не говорил по-французски и, должно быть, удивлялся своей фамилии Перре-Латур, погиб оттого, что у него не было небольшой суммы денег поддержать свое скромное предприятие. Если бы он обратился ко мне, я бы помог ему без колебаний. Я дал бы ему все, чего бы он ни захотел.
Я дал бы и Пэт все, что ей нужно, но она не сообщила мне о своих трудностях, а предпочла работать в сомнительном отеле в районе доков.
Оба они меня оттолкнули, не знаю почему — ведь по совести говоря, я этого не заслужил. Они знали, что во время войны я не мог поддерживать с ними связь. Почему же они потом возвратили посланные мною чеки в нераспечатанных конвертах? А может, Пэт переехала на другую квартиру?
У бедняков есть гордость, а она стала бедной после смерти своего мужа.
В сущности, я не очень о них беспокоился и совсем о них не думал. Вот почему сегодня утром я так удивился, узнав, что Доналду было сорок два года, что у него самого трое детей и старшему уже двадцать. Мне каждый раз приходится высчитывать возраст также и других моих детей. Время идет слишком быстро.
А большинство людей к тому же отпихивают друг друга, чтобы пройти по жизни еще быстрее.
Я открываю винный погребок красного дерева и наливаю себе рюмку старого портвейна. Я пью мало. Слава богу, про меня никогда нельзя было сказать, что я люблю выпить.
Слышно, как в столовой накрывают к обеду, сейчас мне доложат, что кушать подано. Значит, Паркер своим звонком оторвет меня от еды.
Телефон уже звонит. Я бросаюсь к аппарату. Снимаю трубку и сажусь в кресло.
— Алло! Франсуа?..
Это не Эдди. Это Жанна Лоран.
— Добрый вечер, Жанна…
— Я тебе не помешала?
— Я все еще жду звонка из Нью-Йорка. Но может быть, Эдди позвонит гораздо позже…
— Ты не очень хандришь?
— Не очень…
— Я тоже много думала о Пэт. Сколько сейчас лет этой бедной девушке?
— Шестьдесят два года…
— А мне уже шестьдесят…
Она сказала бедная девушка, а не бедная женщина.
— Ты, наверное, не хочешь, чтобы я зашла к тебе сегодня вечером?
Хочу ли я, чтобы она пришла сегодня? Я отвечаю довольно вяло:
— А почему бы тебе не зайти?
— Нет. Сегодня не подходящий день… Да это и не срочно…
— У тебя тоже неприятности?
— Нет…
— С кем-нибудь из детей?
— Да нет, ничего…
— Как поживает Натали?
Натали скоро исполнится шестнадцать. Это моя внучка, дочь Жака, моего сына, у которого галерея на улице Жакоб. Он женился совсем молодым на прелестной девушке, очень живой, но четыре года спустя она погибла в автомобильной катастрофе. Жак не женился вторично. Довольствуется любовницами, которых меняет довольно часто.
Жанна Лоран взяла к себе Натали, и они живут вдвоем в квартире на бульваре Распай.
Время от времени Натали заходит ко мне, и мне всегда кажется, будто она смотрит на меня с удивлением, может быть, даже насмешливо.
— Хорошо… По-моему, слишком много развлекается, но она это выдерживает… Я тебе позвоню через два-три дня…
— Буду рад…
— Ну, пока до свидания, Франсуа…
— До свидания, Жанна…
Прежде мы прощались в постели. Все это странно и очень сложно. Я выпиваю налитую рюмку и иду в столовую. Телефонный звонок не прерывает моего обеда. Мадам Даван ходит вокруг меня, иногда мы перекидываемся несколькими словами.